Уверившись, что мерин не тронет жеребенка, Леша направился к профессору, но не на крыльцо, а в садовую, врезанную в изгородь калитку. Она беззвучно закрылась за ним, черная земля под ногами дышала прохладой, так плотно прятали ее от света три яблони и густые кусты сирени.
Еще у изгороди он расслышал голоса профессора и его жены, теперь же, немного не дойдя до открытой терраски, настороженно остановился.
— Хорошо, допустим, у тебя есть лишних сто рублей, — говорила жена, — ты делаешь широкий жест.
— Не жест, это потребность! — перебил ее профессор. — Мое убеждение.
— Мне не жаль денег… Но в этом… извини меня, есть какое-то барство. Один ты почему-то мечешься. Люди и думать забыли о нем.
— Если б ты видела их, когда они расходились, — сказал профессор. — Каждый старался напоследок погладить малыша. А конюх! Надя, он плакал, стоял у забора и плакал…
— Не выставляй себя в смешном виде, прошу тебя. Что ты переменишь этим?! Кому и что докажешь?
Профессор тяжело заходил по терраске, доски скрипели под ним.
— Я сохраню чью-то жизнь. Разве этого мало? А что выше этого? Докажу, что может побеждать и доброе чувство, а не только расчет.
— Перестань ходить — действуешь на нервы!
Шаги стихли.
— Это прихоть, твое прекраснодушие, а теперь ты придумываешь высокие слова.
— Пусть прихоть, — мрачно сказал профессор. — Понимай так. Живем же мы для чего-то на земле.
Наступила тишина. Что-то булькало, варилось над головой мальчика, вокруг с тихим гудением летали пчелы. Леша решил, что профессор взял верх над женой, что теперь самое время объявиться и ему, но и тут не успел.
— Ну, знаешь! — начала жена ледяным голосом. — Пока мы с тобой вместе, мне совсем не безразличны твои прихоти и твоя репутация. Ты с такой легкостью бросаешься деньгами, что люди подумают — у тебя их тысячи, приходи и бери. Понимаешь, что это значит? — спросила она со значением.
Профессор понимал и ответил негромко:
— Наши деньги в сберкассе, в деревне это не секрет. Я просто сниму с книжки и внесу в правление.
— А у кого ты отнимешь молоко, это тебе безразлично?! — воскликнула жена.
— То есть как — отниму?
— Непременно! Каждый литр молока кому-то нужен, каждый стакан отнят у кого-то. Неужели ты и этого не понимаешь?
Из-за терраски прямо на Лешу выскочил дряхлый хозяйский кобель, остолбенел и залился обиженным хриплым лаем.
— К тебе, — сказала жена профессора, заглянув вниз. — Очередной клиент.
Леша остановился у лесенки, кобель тут же умолк, словно передал его людям на суд, и лениво помахивал хвостом.
— Ну, иди, иди, — сказал профессор обрадованно. — Здравствуй!
Леша растерялся: «Почему „здравствуй?“» — ему казалось, что он сегодня не расставался с профессором.
— Крючков тебе?.. Чего молчишь?
Жена стучала крышками кастрюль, сгребая что-то со стола в ведро. Леша ждал, что она сейчас уйдет, но она не уходила.
— Я его в луга возьму, — сказал мальчик.
— Кого?
— Жеребенка.
— А там что? — озадаченно спросил профессор, но лицо его — и подобревшие за толстыми стеклами глаза, и распрямившиеся складки мясистого лба — говорило об облегчении, о вступающем в сердце покое.
— Там ферма, а меня в табун, пастухом. Я завтра заступать должен.
Жена профессора вышла в сени и склонилась там у бака с водой.
— Тебя как звать? — спросил профессор.
— Леша Сапрыкин.
— А-а-а! — вспомнил профессор. — Это ты рыбачить не любишь?
— Чего любить — пустое. Всякий л а вит, кто поленивей.
Брови профессора удивленно поднялись, будто он хотел обидеться, но слишком велика была его радость и благодарность мальчику, который избавлял его от забот, от трудного спора с женой.
— Н-да, брат, ты оригинал, сплеча рубишь!.. Но не зарекайся, может, еще и пристрастишься, на брюхе приползешь за снастью, а я не дам! — Ни слова его, ни шуточно-панибратский тон не доходили до мальчика; казалось, Леша даже не слышал, что говорил профессор, он думал о жеребенке и видел его сквозь рубленые стены дома. — Что тут, брат, было-о!.. Хорошо, ты не видел, как Федор кобылу свежевал.
— Она все равно мертвая.
— Не скажи, не скажи… Я понимаю, это необходимо, и вместе с тем ужасно. Что-то в этом жестокое есть, как сама жизнь. На ферме, думаешь, дадут молока?
— Если заплатите, дадут. Оформить надо, хоть на месяц. И на пароме сказать, чтоб со мной пустили.
— Отнять могут?
— Он ничей. — Леша грустно кивнул. — Он еще в книгу не записанный. Над ним теперь много хозяев.
Профессор помолчал, заново обдумывая положение: все-таки не миновать было похода в правление и разговора, который по-прежнему казался ему благородным, но вместе с тем уже и неловким отчасти и немного странным.
— Есть у него имя? — спросил он.
— Не придумали.
— А надо! — оживился профессор. — Мелочь, а в ней тоже свой смысл: когда имя есть, труднее убить, руке не так легко подняться.
— В книгу записать — это да, — стоял на своем мальчик. — Тогда дуриком ничего не сделается, тогда он законный, его списывать надо. Вы скажите, пусть в книгу заведут.
— Думаешь, это важно? — спросил профессор, но ответа дожидаться не стал, ответ был в серьезных глазах Леши. — Правда, ему пять литров на день нужно?
— И хлеба… Хлеб я достану.
Вернулась жена. Мальчик мужественно посмотрел в ее светлое лицо, которое всегда казалось ему необыкновенным, и вся она была необыкновенная, сильная, горделивая, такими бывают только дорогие его сердцу кони.
— Вот, Надя, и помощник у меня объявился, — сказал профессор заискивающе.
Он не побрился с утра, на розовато-смуглых щеках проступила седая щетина, старя его, делая лицо более мягким и бесхарактерным, чем обычно.
— Ты бы сам поселился в лугах, это было бы по крайней мере благородно и последовательно.
Профессор подмигнул мальчику: хотел весело, а получилось не очень.
— Или сговорись с хозяйкой и к нам веди, сюда.
— Ты думаешь?
— А почему бы и нет! Сделай нас посмешищем деревни.
— Но должен же я что-то делать, Надя! — воскликнул он с прорвавшимся отчаянием, будто они с женой были здесь одни. — Что делать?
— Ничего! — убежденно сказала жена. — Ничего ты своим донкихотством не переделаешь. Сколько раз ты убеждался в этом и ничему не научился. Так невозможно: во все вкладывать душу, всегда идти на голгофу.
— Ну что ты го-во-ришь! — взревел профессор и снова грузно заходил по террасе. — Ты бы послушала себя со стороны! При чем тут голгофа! Это же элементарно: кому-то помочь, рискнуть чем-то ничтожно малым, постараться отстоять что-то, пусть мизерное с твоей точки зрения. И все-таки это жизнь, она или есть, или ее нет. Я устал от слов, я хочу сделать что-то… И мне никто не помешает, никто!
Он опустился на деревянную скамью и умолк, схватившись рукой за сердце.
— Видишь! — скорбно сказала жена. — Опять сердце. Тебе не восемнадцать лет, а ты нас не жалеешь. Кого угодно, только не близких, которые живут для тебя…
— Надя… Надя! — говорил профессор, испуганно захватывая воздух ртом и странно, как после ожога, помахивая рукой.
— Видишь, ему плохо, — шепнула жена мальчику.
Профессор поднялся, крикнул Леше: «Погоди!», схватил со стола буханку хлеба, пластмассовый бидон с остатками молока и сунул их мальчику.
Остаток дня и вечер прошли в ожидании. Леша кормил жеребенка накрошенным хлебом и забывал о голоде, терзавшем его самого, когда теплые влажные губы трогали его ладонь. Он поел хлебных корок, а молоко споил малышу. Потом они опустились на траву. Леша лег на живот, и жеребенок на живот, подвернув под себя все четыре ноги и все еще озираясь, прядая острыми ушами, будто настраивая их на призывное ржание матери.
Первым уснул жеребенок. Согретый предвечерним солнцем, он тихо завалился на бок и, вытянув ноги, уперся копытами в лежащего мальчика. Глаза жеребенка были недолго открыты; засыпая, он смотрел на Лешу, но, кажется, видел уже на его месте мать.