— Аккуратнее, — сказал шофер и близко оглядел Нюру, ее бронзовое, прекрасное от волнения лицо с напряженными глазами и утончившимися крыльями носа. — Верно едем?

Железное стадо сорвалось с места и помчало по широкой, как родная Ока, магистрали. Нюра пожала плечами: не знаю.

— До твоей Шаболовки много дорог.

— A у меня рубль и двенадцать копеек.

— Уложимся.

«Денег нет, чемодан возьмут», — с тоской подумала Нюра, а шофер, будто угадав ее мысли, спросил!

— Чего у тебя в чемодане?

Нюра молчала.

— Сколько живу, не поднимал такого. Вроде кирпичи везешь?

— Кирпичи! — Она рассмеялась. — Ветчина там.

— И куда едешь?

— На Шаболовку.

— Знаю. К кому?

— К снохе — к кому же еще? — удивилась Нюра.

— Это сестра мужа, что ли?

— Она.

Говорить с ним хорошо: он словно убаюкивал ее необязательным разговором, спрашивал просто, невзначай, а занят был машиной, улицей и на нее бросал только короткие взгляды.

— Замужем, значит.

— Давно.

— Дети есть?

— Двое.

Теперь Нюра поглядывала на него, а он отводил глаза, как будто стеснялся или совестился, что задумал обидеть ее, а она хорошая, и веселая, и двое детей на ней, не говоря о муже.

— Муж у тебя кто?

— Бакенщик. Огни на реке зажигает.

— Я закурю, ладно? — спросил он.

— Кури-и! Свой табак — отчего не курить.

— И все ты знаешь! — сказал он так, словно говорил с девчонкой, вроде ее Гали. — На все ответ у тебя готов.

Нюра сбросила платок на спину, открыла голову, и от нее в машине разлился золотистый, матовый свет и полынный, горьковатый запах трав.

— Звать тебя как?

— Как и прежде, — пошутила она. — Нюрой.

— Анна, значит.

— Анна Григорьевна полностью. Один у нас в деревне меня так и величает: Анна Григорьевна.

— Почему один?

— По-родственному, может. От убогости. Или еще почему.

— Знаю я почему.

— Не можешь ты знать!

— Нравишься ты ему!

— Тю! — Нюра прыснула, наморщила нос. — Старик он и без руки.

— Он красоту твою чтит.

Таксист курил красиво, будто в задумчивости, и плавно выносил пепел за открытое окошко.

Нюра ребячливо махнула рукой.

— Что, дым мешает? — спросил он.

— Кури, говорю.

— И муж курит?

— Мужний дым глаз не ест, — бойко оказала Нюра. — Муж редкий день дома, все с бакенами, а теперь еще и егерем его сделали, за рекой смотрит, чтоб не шалили.

— Значит, не быть тебе уж в деревне Анной Григорьевной.

— Что ты! — весело подтвердила она. — Мне и Нюрой не быть! Нюркой и помру. И ты, что ли, деревенский?

— Из Ленинграда.

— И родня там?

— Говори, говори — голос у него добрый, и, слыша его мягкое шмелиное гуденье, Нюра успокаивалась.

— Там. На кладбище. В блокаду умерли.

— Все?

— От голода.

— И ты голодал?

— Пришлось. Потом нас вывезли, детишек. Как раз в деревню, на Волгу. — Он улыбнулся. — Как кормить стали, я расти начал, видишь, как вымахал.

— А меня вширь гонит.

— Ты не толстая, — сказал он.

— Говори! Просто срам.

Дождь, грозивший Нюре по пути в Москву, наконец настиг ее. Улица потемнела по-вечернему, недалеко загромыхало, не по-деревенски, не раскатисто, а коротко и сухо, капли скупо ударили по машине, по серому асфальту и липам. Такси остановилось у большого дома с продовольственным магазином, и человек в тюбетейке завозился позади, протянул шоферу деньги, которые тот сунул в карман, не считая («Вот бы и со мной так!» — подумала Нюра с надеждой), а от подъезда бежали к машине какие-то люди, тоже темноглазые и круглолицые, как и этот в тюбетейке, и хватали узлы, корзины и чемоданы и что-то кричали на непонятном Нюре языке, и лицо у пассажира было совсем не страшное, а доброе и растерянное оттого, что он все старался пересчитать свои вещи, а их уже волокли в десять рук.

— Назад сядешь, Анна Григорьевна, или со мной останешься? — спросил шофер.

Налетел ветер, прошумел в не поредевших еще кронах лип, понес по улице обрывки газет, но тут же бумагу распластало, прибило хлынувшим дождем. Странно стало на душе у Нюры от участливости шофера; дядя Егор тоже величал ее, но и ему в голову не пришло бы спросить такое, — где села, там и сиди! Нюра отвернулась, разглядывала дома сквозь живую воду на стекле и сказала:

— Не была я здесь никогда.

Они отъехали. Двигались вполшага, будто с трудом пробивались в толще дождя, и наконец встали. Ливень отгородил их ото всего, даже ближние дома, даже стволы лип и кружевные решетки в тротуарах виделись нечетко, сквозь частые струи. Что-то билось, жило, пульсировало на щитке у шофера, и таким же неспокойным, потаенным было его молчание.

— Я ведь его боялась — пассажира твоего, — призналась Нюра. — Думала — ударит сзади.

Шофер усмехнулся, но промолчал.

— Правда, страху натерпелась… Чего стали? — спросила Нюра, осознав вдруг, что его руки с длинными пальцами мертво лежат на руле и сам он как-то отстранился, сидит прямо, откинувшись к спинке.

— Ничего не видать: стекло заливает.

Мимо с шипеньем и шелестом, обдавая их водой, проносились машины.

— А они как?

У них дворники надеты, а мне под дождь выходить неохота. Спешишь?

— Уж ладно, постоим, — великодушно сказала Нюра. Только деньги со мной потеряешь. Муж говорит, ваши деньги — в скорости, а ты стоишь.

Он улыбнулся по-своему, серьезно: свел брови, прищурил глаз, будто прицеливался, и чуть скривил большие губы.

— Ты почему на вокзале против меня встал? — спросила Нюра с праздным интересом.

— Красный свет дорогу закрыл, а я с краю шел — и тебя углядел.

— Чего во мне?

— Чемодан твой приглянулся.

— Сразу увидал — деревня, поживиться можно. Ага? А я тоже хитрая, в обрез денег оставила.

— Сережки мне твои понравились, — тихо сказал он.

— Ой! — Нюра всплеснула руками. — Чего говоришь, я платком накрывшись стояла.

Под смуглой мочкой играло в медной оправе дешевое красное стеклышко. Нюра потрогала сережку пальцами.

— Чего в ней, копеечная она.

— Муж подарил?

— Нету! Отец баловал: когда школу кончила, он и повесил. Привыкла и не думаю об них.

Он спросил вдруг резко, исповедно, точно сердясь на себя:

— С мужем как живешь?

— С мужем? — растерялась Нюра.

— Хорошо? — пришел он ей на помощь.

— Хорошо! — как эхо, все еще недоумевая, откликнулась Нюра.

Он посмотрел на нее с нежным сожалением, нагнулся и, протянув через кабину руку, приоткрыл ее окошко.

— Намочи палец и проведи вот так по щеке, — попросил он ребячливо.

Она сделала, как он сказал.

— Грязь, что ли?

Он увидел влажную полоску, которая быстро просыхала на жаркой, загорелой щеке, светлея, будто покрываясь тончайшим налетом соли.

— Почему грязь? — строго спросил он. — Почему ты себя низко ставишь? Эх, ты!

Он вышел из кабины, приладил железные, сами собой заходившие за стеклом стерженьки. Нюра заметила какую-то в нем перемену и примолкла, задумчиво глядя на ожившее вдруг и посветлевшее стекло.

— Хочешь, я тебе Москву покажу, — сказал он и, заметив стесненное, неуверенное движение Нюры, добавил: — О деньгах не думай, шут с ними, Анна Григорьевна.

— Много ли в дождь увидишь, — сказала Нюра уклончиво.

— Скоро пройдет.

— Мне к снохе надо… Она, может, в ночь работать пойдет: разминемся, что тогда?

Такси медленно тронулось вдоль тротуара, будто шоферу жаль было расставаться с этим местом, потом машина набрала скорость.

— Далеко до Шаболовки? — спросила Нюра.

— Близко. — Он помолчал, лицо сделалось замкнутым и строгим. Оно было мокрое, как в поту, после трудной работы. — Ты почему моего имени не спросишь?

— Ой, сразу забуду! — Нюра весело наморщила лицо. — Не памятливая я. И часу не удержу в голове.

И снова он посмотрел на нее долго и с сожалением, словно хотел что-то сказать ей, но сдержался и молча делал свое дело: сворачивал в переулки, резко перекладывая руль.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: