Из типичных жанристов-шестидесятников членами Товарищества передвижников стали немногие. Набрав силы и сформировавшись в предреформенную пору, они в большинстве своем не смогли перешагнуть определенного рубежа, по своим творческим возможностям остались представителями одного десятилетия. Вот как писал об этом И. Н. Крамской:

В конце пятидесятых и начале шестидесятых годов на выставках было чрезвычайно много молодых всходов, которые и теперь порадовали бы многих, но […] как-то они все повяли после первых побегов. Побил ли их мороз, или в самих семенах не было жизненности, теперь решать не берусь, но что всходы были, это — несомненно 23*.

Тут можно вспомнить имена Н. Г. Шильдера, П. А. Риццони, М. П. Клодта, А. А. Попова, В. В. Пукирева, П. С. Косолапа, и список этот далеко не полон. Судьбы художников складывались по-разному, но есть нечто их объединяющее: создав самые знаменитые свои произведения в 1860-е годы, войдя в историю русского искусства зачастую одной-двумя картинами, они, продолжая работать в 1870-х годах, отошли на второй и третий план, заслоненные новыми именами. К такого рода “забытым”, “потерянным” современниками художникам можно отнести и Соломаткина. На рубеже XIX и XX столетия А. Н. Бенуа, исповедовавший уже совсем иные художественные взгляды, писал в своей “Истории русской живописи в XIX веке”:

“Городовые-христославы”, очень грубая и нелепая вещь, приводила в восторг Стасова […] Соломаткин, впрочем, ничего более замечательного не произвел и скоро совсем куда-то исчез — явление, очень часто повторяющееся в истории русского художества 24*.

Действительно, после того как “Славильщики” получили Большую серебряную медаль и многочисленные положительные отзывы в прессе, популярность художника стала неуклонно снижаться, и уже в 1870-е годы его имя почти не упоминается в печати 25*.

Свидетельством того, что Соломаткин жил, испытывал муки творчества, терял и находил, являются работы, датированные 1870-ми — началом 1880-х годов. Хотя художник и не был с передвижниками, тем самым как бы выпадая из генерального направления в эволюции отечественного искусства, он отнюдь не стоял на месте. Когда внимание сосредоточено на главенствующей тенденции эпохи, частности нередко отметаются; результат оказывается важнее тех составляющих, которые, в чистом виде, подчас ему противоречат. И тогда получается, что тому или иному художнику, несовременному среди современников, порою просто не достается места в пределах обкатанных исторических схем.

Следует ли относить Соломаткина к такого рода “лишним людям” в искусстве 1870-х годов? Его дальнейшая судьба как будто лишь усугубляет представление о художнике-неудачнике. В 1871 году ему нет и тридцати пяти лет, но половина срока, отпущенного на творчество, уже позади. Еще во второй половине 1860-х годов, когда дела живописца шли более или менее удачно, а все новые и новые копии “Славильщиков” быстро находили своих покупателей, Соломаткин крепко пристрастился к вину. Было ли тому основанием одиночество, творческая неудовлетворенность, или слабость, безволие — можно

лишь предполагать. Возможно, то и другое явилось одновременно и причиной, и следствием болезни. О последних годах жизни художника можно узнать из биографических записок Н. Н. Брешко-Брешковского, опубликованных в журнале “Живописное обозрение”. В целом этот рассказ не противоречит тем сведениям, которые приведены в воспоминаниях А. 3. Ледако-ва, и все же следует несколько скептически отнестись к запечатленному Брешко-Брешковским образу “легендарного босяка”, явно рассчитанному на то, чтобы произвести впечатление на определенный круг романтически настроенных читателей:

Он любил погибших людей, тяготел к ним, угощая их в минуты благости, дарил им деньги, портретные рисунки, которые тут же набрасывал с них в свой альбомчик.

Как все существо Леонида Ивановича было отравлено алкоголем, так отравляла его и страсть скитания по столичным трущобам. Многие поклонники его таланта усиленно, наперебой звали его к себе, предлагали комнату, полное содержание, чтобы только он спокойно жил и работал. Но всякий раз он упорно отказывался: “Не могу, скучно станет, сбегу на другой же день. Нравится мне у кабака стоять. Тянет к голи кабацкой”.

И его тянуло неудержимо. Его одевали, снабжали бельем, деньгами. Целыми неделями он скитался, пропадал неизвестно где, возвращаясь от одних приятелей, темных трущобных аборигенов, к другим, живущим в достатке, без гроша денег, босой, одетый чуть не в лохмотья.

Бахвальства, задора в самом пьяном виде он никогда не проявлял. Необычайно скромный, кроткий, он пользовался всеобщими симпатиями и в загадочных “там”, и “здесь”, где горит электричество и живут с комфортом обеспеченные граждане 26*.

Изложение Брешко-Брешковского, несомненно, беллетризова-но: последние годы жизни Соломаткина напоминают здесь легенду, налицо известная приподнятость, романтизация образа в описании достаточно характерной для своего времени и в об-щем-то прозаической биографии. Художник предстает здесь неким российским Пиросмани.

Перу Брешко-Брешковского принадлежит также повесть “В царстве красок”, в которой Соломаткин выведен под вымышленным именем Алексея Ивановича Ковалюка.

Уместно вспомнить и неоконченный рассказ И. В. Федоро-ва-Омулевского “Без крова, хлеба и красок (Очерк из мира забитых талантов)”, главный герой которого, тоже живописец, “злосчастный российский Теньер”, как он себя называет, своей судьбой, характером и даже внешностью напоминает Соломаткина — как будто срисован с натуры. В рассказе описывается плечистый мужчина высокого роста с длинными рыжими волосами и несколько рябоватым лицом. Лицо это было очень выразительное; оно все казалось изрытым крупными морщинами, и в нем будто затаилась какая-то гнетущая скорбь; выпуклые голубые глаза, с явными признаками недюжинного ума, как-то сосредоточенно-грустно смотрели в одну неопределенную точку. Судя по костюму, трудно было определить профессию незнакомца, но жизнь, очевидно, не баловала его. На нем убого драпировалось какое-то подобие ватного капота, едва достигавшего колен, и невозможно было сказать сразу, принадлежала ли первоначально эта одежда лицу мужского пола или же составляла собственность женщины, — вернее было последнее; из дырявых локтей торчали клочки порыжевшей ваты. Когда-то клетчатые брюки, грубо заштопанные во многих местах серыми нитками, вплотную обтягивали широко раздвинутые и протянутые под стол длинные ноги незнакомца, а из-под этих брюк, не по росту коротких, выглядывали порыжевшие голенища истрепанных сапо-гов. […] Особенная наивность его улыбки, отзывавшаяся какой-то беззаветностью, не только возбуждала к нему невольную симпатию, но даже способна была очаровать свежего человека 27*.

Не случайна, видимо, и своеобразная перекличка в фамилиях: у героя рассказа она звучит какТолстопяткин, картина же, принадлежащая его кисти, без сомнения могла быть написана и Соломаткиным:

Это был мастерски набросанный масляными красками эскиз на толстой картонной бумаге в величину квадратного аршина. Он изображал часть занесенного снегом забора у дровяного двора, при слабом лунном освещении в морозную ночь. Подле забора, на снегу, лежало какое-то жалкое подобие человеческой фигуры в образе замерзшей старухи, облаченной в такие же жалкие лохмотья. Сквозь дыры их просвечивало тощее синеватое тело. На изможденное лицо старухи падал красновато-желтый луч от фонаря, который держал в руке наклонившийся над ней городовой, с поднятым выше ушей воротником, в форменной шинели. Налево, несколько отвернувшись от трупа, весь закутанный в теплую шубу дворник флегматично отправлял естественную потребность. Жуткое, щемящее душу впечатление производил этот мастерский эскиз; фигуры были написаны типично, холодный тон неба и воздуха передан безукоризненно 28*.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: