Между «большими» и «маленькими» были постоянные трения, а порою и открытая борьба. Маленьких влекло посмотреть на нравы и обычаи сильных, мощных соседей; у них не хватало места для беготни и игр, и они стремились проникнуть в чужие пределы, а при счастье — и завладеть ими, а большие защищали свои границы. Но чаще война разгоралась по почину самих больших: они дразнили нас только потому, что это казалось им забавным. А когда мы пытались защищаться, нас прогоняли и наказывали.
Мой дом
Зимою мы жили в Петербурге в большом-большом доме (впрочем, детям все кажется больше, чем в действительности), в котором совсем не было уютных жилых комнат, а казалось — одна «анфилада» гостиных. В этих хоромах по стенам торжественно расставлены были столы с холодными мраморными плитами, мебель красного дерева и карельской березы на матовых черных львиных лапах с локотниками, кончающимися головами черных сфинксов и арапов, консоли с алебастровыми и мраморными урнами, стройными вазами Императорского фарфорового завода, тяжелыми позолоченными канделябрами, подставками с большими часами, над которыми юные весталки приносили жертвы и римские воины в шлемах поднимали руки к небу. Между окнами висели большие, во весь простенок, зеркала, на стенах — портреты царских лиц и картины в тяжелых золоченых рамах. Там жили большие. Мы, маленькие, жили в детской, небольшой комнатке, вернее конуре, с единственным окном, выходящим на «второй», черный дворик, посреди которого была помойная яма, куда то и дело таскали ушаты с разной дурно пахнущей дрянью.
Не подумайте, однако, что столь антисанитарное помещение было отведено нам, маленьким, из-за неприязни. Отнюдь нет. Назначать под детскую самую отвратительную комнату — было в обычае и делалось чуть ли не с воспитательною целью, дабы с детства приучать к простоте, а не к излишней роскоши. К тому же в суровые времена сурового николаевского казарменного режима эстетики не признавали и об удобствах и гигиене не пеклись. Потребности в уюте и комфорте не ощущали. И если красиво и роскошно обставляли свое жилище, то это делалось не столько для себя, сколько напоказ, а в детские никто из посторонних не входил.
Когда «большие» танцуют
Но наша детская имела и свои хорошие стороны. Бальный зал находился с нами бок о бок, и, когда бывали вечера, мы не только всю ночь слушали музыку, но и топот ног танцующих, а потом, благодаря гению брата Жоржа, мастера на все руки, видели и самих танцующих; он догадался незаметно пробуравить стену, и, приложив глаз к дыре, можно было видеть мелькавшие пары. На время бала комнаты, где жил Жорж со своим гувернером, превращались в курильню, а потому перины, тюфяки и подушки из их спален переносились в детскую, где из них образовывалась целая гора. Жорж на эту ночь тоже переезжал к нам, и тогда у нас был бал. Мы лезли на эту гору, топтали ее ногами, скатывались с нес и под музыку кувыркались и плясали втроем до упаду. Няня из буфета приносила нам лимонад, фрукты, конфеты, а затем и ужин, а на другой день, что было менее приятно, давала нам касторку и на живот клала мешок, наполненный горячим овсом. Но мы не роптали, уже зная по опыту, что безоблачного неба не бывает.
Миша
А наше небо было, в общем, облачно. Ласк, в которых дети нуждаются, мы не знали, а большие нас дразнили до слез. Главным нашим мучителем, но вместе с тем и любимцем, был брат Миша, идол не только семьи, но всех, особенно отца. Он был красив, даже красавец, остроумен, славился ездой и часто исполнял обязанности ординарца при Царе. Но особенно он очаровывал всех своей игрой на фортепьяно. «Играет, как молодой Бог», — говорил о нем Рубинштейн 25*. Отец в нем души не чаял, им гордился, и ему все было позволено. Этому всеобщему кумиру казалось, что вся вселенная была создана исключительно для его забавы. Когда он приезжал домой (он жил в казарме на Морской) и не находил больших дома, он приходил в детскую. За неимением лучшего, забавляются же взрослые собачками и обезьянками.
— Здорово, молодцы-клопы!
— Дай вам Бог здоровья, Ваше Превосходительство! — выкрикивали мы тоненькими голосами, как это делали солдаты, и потом, чтобы смутить его, громко кричали: «Мишенька! Мишенька! Мишенька пришел!» — и бросались его тормошить.
— Явился красавчик! — качая головой, говорила няня. — Ты бы хоть Бога побоялся, срамник. Опять доведешь детей до слез.
— Да что ты, няня! Я только посмотреть на зверьков.
— Знаю тебя, голубчика! Не впервые, слава Богу, вижу.
Миша нас целовал, дарил нам игрушки, обучал фронту, учил разным куплетам, за которые потом нас наказывали, давил нам нос, подбрасывал до потолка, крутил за ноги и дразнил… И чем больше мы выходили из себя, тем громче хохотал… Забава, начинавшаяся весельем, обыкновенно кончалась слезами. Тогда Миша называл нас «ревами и плаксами» и уходил играть на рояле или садился в сани и на своем лихом рысаке ехал искать новых развлечений.
Первый хмель
Однажды Мише удалось отправить няню к дворецкому, и в ее отсутствие он нас «накатил» шампанским, да чуть ли не допьяна. Мы пели, плясали, шатались, а Миша, глядя на нас, помирал со смеху. Няня, увидев нас в таком состоянии, окаменела, но, узнав, в чем дело, рассердилась не на шутку; Мишу вытолкала из детской и, пылая гневом, пошла на него жаловаться «самому» отцу. На такое важное предприятие она, кажется, одна в доме была способна. Должен сказать, что она одна ничуть отца не боялась и не только ему не потворствовала, а при случае говорила матушку-правду без всяких обиняков.
Досталось ли Мишеньке от отца — я не знаю, даже знаю, что нет. Я слышал, как няня, думая, что меня в комнате нет (видеть меня она не могла, так как я находился под диваном, где в лесу искал грибы), рассказывала Вере, что ходила жаловаться.
— Как ты, няня, решилась такими пустяками беспокоить отца? — спросила сестра.
— Для тебя, матушка, все пустяки, — сказала няня.
— Что же папенька?
— Рассмеялся, вот что.
Слава Богу, подумал я.
Но так просто это для нас не сошло. Утром нас обыкновенно водили к отцу пожелать доброго утра. С замиранием сердца мы чинно входили в кабинет; я шаркал ножкой, Зайка, конфузясь, делала кникс, а отец, не отрываясь от занятий, протягивал для поцелуя руку. Раз даже вздохнул и погладил по волосам. Потом мы чинно выходили и, попав в другую комнату, со всех ног бросались в детскую, где няня всегда спрашивала: «Ну, как?» — и, узнав, что все благополучно, неизменно говорила: «Папенька у вас добрый и вас любит, и вы должны его любить и почитать».
На другой день после учиненного дебоша, когда мы вошли к отцу, он грозно насупился и отдернул руку:
— Я пьяницам руки целовать не дам. Как вы, скверные дети, себя ведете? Вот я вас сейчас высеку. Няня, принеси розог.
— Так я их и дам, — сердито сказала няня. — Вы бы лучше высекли свое сокровище — Мишеньку.
— Что? — грозно крикнул отец. — Да ты, старая, с ума, что ли, сошла!
Но няня ничуть не смутилась:
— Мишенька один виноват.
— Молчать, неси розги! — крикнул отец.
Но няня не двигалась.
— Не слышала?
— Пальцем тронуть не дам, — спокойно сказала няня. — Мне их поручила покойная, я за них ответственна перед Богом.
— Ну, ну, — сказал отец и ласково потрепал няню по плечу. — Ну, веди своих пьянчуг гулять.
С тех пор Миша уже не звал нас клопами, а «кутилами-мучениками» и дразнил пуще прежнего. Сколько этот милый человек бессознательно причинил нам страданий — словами не передать. Сколько мы из-за него пролили слез. Сколько унижений и незаслуженных наказаний пришлось нам перенести!
— С тобой шутят, а ты позволяешь себе старшему грубить! Ступай в угол.
— Но я ничего не сделал, Миша, это несправедливо.