Лоцман закурил трубку и собрался было спуститься вниз, но я, понятное дело, остановил его, потому что это противоречило приказу посторонних вниз не пускать. Он попытался проскользнуть мимо меня, но я рукой отодвинул его в сторону. У меня и в мыслях не было его толкать, но как-то вышло, что я все же его толкнул и он упал. Лоцман молниеносно вскочил на ноги и выхватил нож. Я вырвал у него этот нож, двинул кулаком по его мерзкой роже и швырнул нож за борт. Он бросил на меня взгляд, полный угрозы, и ушел на корму. В тот миг я не обратил на его взгляд особого внимания, однако позже он мне вспомнился, да еще как.
Около полуночи ветер стих, но мы к этому времени подошли довольно близко к берегу и по приказу лоцмана бросили якорь.
Темно было, хоть глаз выколи; стоял мертвый штиль. Капитан находился на палубе вместе с двумя нашими лучшими матросами. Остальные отдыхали внизу — кроме лоцмана, который, словно змея, свернулся в клубок на баке. Мне нужно было заступать на вахту только в четыре утра, но мне что-то не нравилось: не то эта ночь, не то лоцман, не то все вообще, поэтому я вылез на палубу с намерением вздремнуть наверху и на всякий случай быть наготове. Последнее, что я помню: капитан шепнул мне, что ему тоже все это не нравится и что он пойдет вниз и еще раз перечтет данные ему инструкции. После этого медленная, равномерная качка на прибойной волне усыпила меня.
А разбудили возня на баке и кляп во рту. На ногах и груди сидело по человеку, которые в мгновение ока связали меня.
Бриг был в руках у испанцев. Они сновали по всему судну. Один за другим я услышал шесть громких всплесков. Затем увидел, как ударом ножа в сердце убили капитана, когда он бежал вверх по трапу, и услышал седьмой всплеск. Всех на бриге, кроме меня, убили и бросили за борт. Я никак не мог понять, почему меня оставили в живых, пока надо мной не наклонился лоцман с фонарем в руке — он проверял, тот ли я, кто ему нужен. На его лице играла дьявольская усмешка; он кивнул мне, словно желая сказать: «Ты толкнул меня и ударил по лицу, теперь уж я с тобой посчитаюсь!»
Ни двигаться, ни говорить я не мог, но видел, что испанцы поднимают крышку главного люка и готовят тали для разгрузки корабля. Через четверть часа я услышал, что к нам приближается шхуна или какое-то другое небольшое судно. Оно пришвартовалось к борту брига, и испанцы принялись перегружать на него бочонки. Все за исключением лоцмана работали, не покладая рук; лоцман же время от времени подходил ко мне со своим фонарем и бросал взгляд, сопровождавшийся все той же дьявольской ухмылкой и кивком.
Сейчас я уже достаточно стар, чтобы не бояться сказать правду, и сознаюсь, что мне стало страшно.
К тому моменту, когда испанцы закончили работу, я уже смертельно устал: и от страха, и от кляпа, и от пут — от невозможности шевельнуть рукой или ногой. Смеркалось. Испанцы уже перегрузили на свое судно большую часть нашего груза и теперь собирались идти с ним к берегу. Едва ли стоит говорить, что к этому времени я уже успел настроиться на самое худшее. Было ясно: лоцман — один из вражеских шпионов, втершийся в доверие грузополучателей. Он или даже, скорее, те, кто его нанял, знал о нас достаточно, чтобы догадаться о характере груза. На ночь лоцман выбрал для брига такую якорную стоянку, которая позволила с легкостью захватить нас врасплох. Мы были наказаны за малочисленность нашей команды и, соответственно, недостаточное число вахтенных.
Все это, повторяю, было ясно; но что лоцман собирается сделать со мной!
Клянусь, я и сейчас холодею, рассказывая вам о том, что он со мною сделал.
Когда все, кроме лоцмана и двух испанских матросов, покинули бриг, они втроем подняли меня и перенесли в трюм, где привязали к полу таким образом, что я мог поворачиваться с боку на бок, однако перекатиться куда-нибудь со своего места был не в состоянии. Так они меня и оставили. Матросы были пьяны, однако этот чертов лоцман — обратите внимание! — был так же трезв, как я сейчас.
Сердце мое стучало так, что, казалось, готово было выскочить из груди.
Минут через пять лоцман появился. В одной руке он держал этот проклятый капитанский подсвечник и плотницкое шило, в другой — кусок хлопчатобумажной, хорошо промасленной каболки. Он поставил подсвечник с горящей свечой у борта, в футах двух от моего лица. Свет был довольно тусклым, однако я смог разглядеть вокруг более дюжины бочонков с порохом, оставшихся в трюме. Едва завидев бочонки, я начал понимать, что собирается делать лоцман. Дрожь ужаса пронзила меня от головы до пят, пот струями потек по лицу.
Затем я увидел, что он подходит к бочонку, стоявшему у борта футах в трех от свечи. Проделав шилом дыру в бочонке, он подставил ладони и в них заструился адский черный порошок. Набрав полную пригоршню, он плотно заткнул дыру одним концом промасленной каболки и принялся натирать ее порохом, пока вся она не сделалась черной.
Потом лоцман — и это такая же правда, как то, что я сейчас здесь сижу, как то, что над всеми нами голубеют небеса, — подтащил свободный конец своего запального фитиля к зажженной свече и несколько раз обмотал его вокруг свечи.
Сделав это, он проверил, надежно ли я привязан, наклонился и прошептал мне в ухо: «Гори ты огнем, чтоб тебя разорвало! Теперь ты взлетишь в воздух вместе с бригом!»
Секунду спустя он был уже на палубе и с помощью матросов положил крышку люка на место. Дальний от меня край крышки лег неплотно, щель светилась полоской дневного света. Затем я услышал всплески весел шхуны, которые постепенно стихали по мере того, как она двигалась к берегу в ожидании ветра. Всплески становились все тише и тише. Так прошло с четверть часа.
Все это время я не отрывал глаз от огня. Свеча была новая. Такая свеча сгорает за шесть-семь часов. Поскольку запальный фитиль был привязан примерно на трети ее длины, считая от верхушки, пламя должно было добраться до него часа через два. Так я и лежал — связанный, с кляпом во рту, прикрученный к полу. Лежал и наблюдал, как вместе со свечой сгорает моя жизнь. Лежал один среди моря, осужденный разлететься на мелкие кусочки, и наблюдал, как с каждой секундой приближается конец. Лежал, не в силах помочь себе или позвать на помощь. Я до сих пор удивляюсь, как мне удалось не умереть от ужаса в первые же полчаса.
Не могу сказать точно, как долго после того, как затихли всплески весел, я держал в повиновении свои чувства. Я могу восстановить в памяти все, что делал и о чем думал до определенной минуты, однако, пытаясь вспомнить, что было потом, вижу, что память мне отказывает.
Чуть только закрылся люк, я, как сделал бы любой на моем месте, принялся изо всех сил стараться освободить руки. Однако сумасшедшая паника, с которой я это делал, привела к тому, что веревка только сильнее врезалась в запястья. Тем же успехом увенчались попытки освободить ноги и встать. Чуть было не задохнувшись, я сдался. Позволю себе напомнить, что мне страшно мешал кляп и я мог дышать лишь через нос, а этого явно недостаточно, когда напрягаешь все свои силы.
Я перестал дергаться и отдышался. Пришла в голову мысль попробовать задуть огонь носом. Но свеча стояла слишком далеко. Я пробовал снова и снова, но потом опять сдался, опять затих, продолжая смотреть на свечу. Мне стало казаться, что и она смотрит на меня.
С ума я вроде бы не сошел, однако рассудок мой начал вести себя как-то странно. Нагар на свече становился все длиннее и длиннее, а отрезок свечи между пламенем и запальным фитилем, то есть время жизни, все короче и короче. Я подсчитал, что мне осталось жить менее полутора часов.
Полтора часа! Есть ли шансы, что за это время с берега придет шлюпка! Рассуждал я вот как: неважно, в чьих руках сейчас берег; рано или поздно шлюпку все равно должны послать, поскольку наш бриг в этих краях — судно чужое для всех. Вопрос лишь в том, как скоро это случится! Через щель в люке я видел, что солнце еще не встало. Никакой деревушки поблизости не было: мы поняли это еще до нападения на бриг, когда осматривали берег и не видели ни одного огонька. Неслышно было и ветерка, с которым какое-нибудь судно могло бы попасть в эти края. Будь в моем распоряжении часов шесть — от восхода до полудня — еще можно было бы на что-то надеяться. Но имея в запасе лишь полтора часа, сократившиеся к этому времени до часа с четвертью, и учитывая, что ранний час, необитаемый берег и мертвый штиль тоже работали против меня, я не мог тешить себя и тенью надежды. Поняв это, я в последний раз попытался вступить в борьбу со своими путами, но лишь изранился еще сильнее.