Но больше всего Леопольд бранил себя. Как он все это проглядел? Как не призадумался над теми неумеренными восхвалениями, которые Вольфганг чуть ли не в каждом из своих последних писем расточал этой несчастной певице и ее интригану отцу! Как не обратил внимания на частые просьбы выслать в Маннгейм то одно, то другое из его вокальных сочинений! Как не придал значения, а лишь посмеялся над его вздорным планом поехать с Веберами в Италию и сделать там из этой желторотой певицы оперную примадонну! Просчет, просчет и еще раз просчет! И это допустил Леопольд Моцарт, мудрый, прозорливый Моцарт, точно вымеряющий каждый свой шаг в настоящем и проницательно заглядывающий в будущее!..
Но сетованиями горю не поможешь. Надо принимать решительные меры, ведь дело идет о спасении сына.
Как ни был возбужден Леопольд, он и на этот раз не поступился своим главным правилом — не действовать опрометчиво, под влиянием горячей минуты. Он долго обдумывал письмо, которое пойдет в Маннгейм. От этого письма зависело все — вернется ли Вольфганг на путь истинный или будет потерян навсегда, исцелится от нежданной напасти или погибнет, станет великим музыкантом или впадет в ничтожество. Потому это знаменитое письмо, написанное 12 февраля 1778 года, лишено и тени угрозы. Оно — прямой и суровый разговор старшего друга с младшим, разговор, в котором неопровержимая логика доводов убеждает рассудок, а сила изображения покоряет чувства.
«Умоляю тебя, мой дорогой сын! Прочти письмо мое внимательно, а прочитав, выбери время поразмыслить над ним… Терпеливо выслушай меня.
Ты отлично знаешь, как нас угнетали в Зальцбурге. Ты знаешь, сколь плохим стало под конец мое материальное положение и почему я сдержал свое слово, отпустив тебя в столь дальний путь. Тебе известны все мои бедствия.
Твоя поездка преследовала две цели: сыскать постоянную хорошую службу или же, если это не удастся, обосноваться в большом городе, где можно хорошо зарабатывать. И то и другое имело целью оказать помощь родителям и дорогой сестре, а главное — завоевать мировую славу и известность. Частично это уже свершилось в твоем детстве, частично — в юности твоей. Теперь лишь от тебя одного зависит, постепенно возвышаясь, достичь величайшего почета, какого когда-либо удостаивался музыкант. К этому тебя обязывает твой необыкновенный талант, дарованный тебе господом богом. Хочешь ли ты помереть заурядным музыкантом, о котором позабудет весь мир, или знаменитым капельмейстером, о котором потомки будут читать в книгах; на соломенной подстилке, под башмаком у жены, в доме, переполненном полуголодными ребятишками, или же, проведя жизнь по-христиански, в довольстве, чести и славе, полностью обеспечив свою семью, почитаемый всем миром? И все это зависит только от твоего благоразумия и от того, какую жизнь ты поведешь…
Прочь в Париж! Да поскорей! Бери пример с великих людей — или Цезарь, или ничто!» (Для вящей убедительности Леопольд процитировал девиз Цезаря Борджиа.)
Вольфгангу ничего другого не оставалось, как подчиниться отцу: неподчинение привело бы к разрыву.
Нелегко далось ему решение согласиться на разлуку с любимой. Оно стоило громадных усилий и мучительной борьбы. Испытанные им чувства были настолько глубоки, что даже через девять лет воспоминания о них не изгладились из его памяти: в 1787 году он с огромной силой выразил в «Песне разлуки» трагическую горечь, тоску и боль расставания с любимой.
Перед самым отъездом Вольфганг заболел и последние дни в Маннгейме провел прикованным к постели.
В эти печальные дни он думал лишь об одном — о встрече с Алоизией. Но она так и не выбрала времени, чтобы зайти к нему. Занятия с Моцартом не прошли для нее даром. Она почерпнула из них все, что может извлечь умный, способный, все схватывающий на лету человек. Совместные выступления с Вольфгангом, его пьесы, которыми обладала только она, раскрыли перед ней двери салонов. Алоизия Вебер становилась модной певицей. Ее приглашали петь то в один, то в другой дом. Разумеется, ей было уже не до того, чтобы навестить своего больного друга.
А он — он был счастлив, что любимую, наконец, начинают оценивать по заслугам. Радость за Алоизию скрасила последние дни Вольфганга в Маннгейме. Такова уж была его натура. В эти дни он много думал о будущем, и оно казалось ему не таким печальным, как настоящее. Их разлука будет короткой. Он поедет в Париж, быстро там прославится, а она, верная и терпеливая, будет ожидать его возвращения. Ее успехи будут постоянно напоминать о нем — ведь они достигнуты совместно, — и успехи эти облегчат ей тяжесть разлуки.
Итак, в Париж, в город, который пятнадцать лет назад восхищался Вольфгангом!
III
ПАРИЖСКИЕ ГОРЕСТИ
Пятнадцать лет в жизни человека — срок большой. Если же человеку полтора десятка лет назад было всего-навсего семь лет, пятнадцать лет — срок огромный. Это очень быстро почувствовал Вольфганг, приехав в Париж.
Тогда парижан переполошил чудо-ребенок, невидаль, не имеющая на свете ничего себе равного. Теперь в поглощенную своими делами французскую столицу приехал невзрачный и некрасивый юноша, один из многих музыкантов, толпами обивающих пороги аристократических домов в поисках заработка. Тогда он был занятной игрушкой, теперь — зрелым и глубоким художником. Тогда он развлекал, теперь требовал понимания.
Двадцатидвухлетнему Вольфгангу предстояло вступить в ожесточенную борьбу за свое место в жизни и вести ее в одиночку: ни союзников, ни влиятельных покровителей у него не было. Между тем к такой борьбе он оказался неподготовленным. Нельзя не согласиться с Фридрихом Мельхиором Гриммом — кто-кто, а он понимал толк в интригах и в борьбе, — который сказал:
— Вольфганг слишком простодушен, малоэнергичен. Его легко обмануть, он не сведущ в средствах, ведущих к успеху. Чтобы здесь преуспеть, надо быть продувным, предприимчивым, дерзким. Будь у него таланта наполовину меньше, а пронырливости вдвое больше, я бы за него не беспокоился.
Впрочем, барон Гримм, с такой завидной проницательностью разглядевший натуру Вольфганга, не очень-то обеспокоил себя заботами о нем, хотя не раз в письмах к своему «лучшему другу, мсье Леопольду» обещал быть его сыну в Париже вторым отцом. И Леопольд, обычно такой недоверчивый к людям, поверил ему. Он помнил, какое горячее участие когда-то принял Гримм в маленьком Вольфганге. Но он не знал, что в те времена это было Гримму на руку. Теперь же Вольфганг никаких профитов не сулил, потому Гримм и отмахнулся от него. Он ограничился лишь тем, что несколько раз посетил Анну Марию в сырой и мрачной комнатушке скверного трактира, где она поселилась с сыном, и успокоил ее, что все образуется, надо лишь запастись терпением, да еще написал Вольфгангу несколько рекомендательных писем.
Одно из таких писем было адресовано герцогине де Шабо.
«Мсье Гримм дал мне к ней письмо, — пишет Вольфганг отцу. — Я сдержал свое слово и пришел. И должен был полчаса дожидаться в ледяной, нетопленной, лишенной камина большой комнате. Наконец герцогиня де Шабо соизволила явиться. Она попросила меня довольствоваться сим клавиром и попробовать сыграть на нем — другие не настроены. Я ответил, что с удовольствием сыграл бы что-нибудь, но это невозможно — мои пальцы настолько окоченели, что я не ощущаю их. Я попросил бы отвести меня в другую комнату, где топится камин.
— Oh oui, monsieur, vous avez raison! [15]
Вот вам и весь ответ.
Засим она уселась и вкупе с другими господами, расположившимися вокруг большого стола, принялась рисовать. Окна и двери были растворены. У меня не только руки и ноги окоченели, но и все тело; сразу же разболелась голова.
В комнате царило полное молчание, а я не знал, куда деваться от холода, головной боли и скуки. Только мысли о том, что в этом деле замешан мсье Гримм, удерживали меня от того, чтобы тотчас не подняться и не уйти прочь.
Не стану распространяться — наконец я кое-что сыграл на жалком, убогом фортепьяно. Но — что самое противное — ни мадам, ни господа ни на миг не оторвались от своего занятия. Напротив, они, не переставая, продолжали рисовать. Так что я играл креслам, столу и стенам. От всего этого у меня лопнуло терпение — я начал фишеровские вариации, сыграл до половины и встал. Засим они рассыпались в похвалах. Я же ответил то, что следовало отвечать, — сей клавир не делает мне чести, я предпочел бы прийти в другой раз, когда будет клавир получше. Но она меня не отпустила, и я был принужден ожидать еще полчаса, пока не пришел ее муж. Он подсел ко мне и слушал с величайшей внимательностью. А я — я позабыл про все: и про холод, и про головную боль, и, несмотря на убогий клавир, играл так, как играю, когда расположен к тому.
Да будь у меня наилучший в Европе клавир, коли слушатели ничего не смыслят в музыке или не желают в ней смыслить, игра не доставит мне никакого удовольствия».
15
О да, мсье, вы правы!