В январе 1879 года, поздравляя с днем ангела, отец послал напутственное слово, будто на всю жизнь: «Милый сынок Антоша! Желаем тебе здоровья и всех благ, видимых и невидимых от Бога <…> да ниспошлет тебе Бог разум творить добрые дела и Святую свою помощь в жизни твоей <…> жизнь твоя есть труд. Положи руку на Рало [3]и не оглядывайся назад! Утешь нас своим поведением, употреби все средства облегчить тяжелую жизнь. <…> Держись Религии, она есть свет истинный! Летами ты еще молод, но разумом будь стар, не увлекайся никакими мечтами света. Это дым, пар, тень исчезающая! Одно прошу, будь тверд в своих делах, заметь это на всю жизнь, чтобы, когда приедешь, тебя видеть таким. Прощай, Антоша, целуем тебя и остаемся твои П<авел>и Е<вгения> Чеховы».
Павел Егорович явно был в ударе, когда творил свое именинное наставление, свой наказ. Отцу, наверно, казалось, что ему открыты и ведомы мысли, чувства, дела сына. И предупреждая молодого человека о соблазнах, о греховных побуждениях, домашний моралист уповал на свое внушение. Между тем таганрогская жизнь сына, и видимая, и невидимая, осталась для отца и всей семьи тайной. Некоторые события, о которых упоминал сам Чехов, можно счесть ошибкой памяти. А если они действительно случились в указанное им время, почему он скрыл их от родных?
Чехов вспоминал, например: «В 1877 году я в дороге однажды заболел перитонитом (воспалением брюшины) и провел страдальческую ночь на постоялом дворе Мойсея Мойсеича. Жидок всю ночь напролет ставил мне горчичники и компрессы». Михаил отнес этот случай к 1875 году, когда Чехов на самом деле, возвращаясь от И. П. Селиванова, выкупался в холодной реке и заболел. Но в 1877 году он тоже гостил у Селиванова. Впоследствии Чехов сказал коллегам, осматривавшим его и заполнявшим историю болезни (1897-й — доктор М. Н. Маслов; 1901-й — профессор В. А. Щуровский), что воспаление брюшины он перенес дважды. Указал и возраст — 16 лет. Оба врача поставили около этих записей знак вопроса. Поэтому не исключено, что у Чехова действительно было два случая острого заболевания, и обстоятельства одного он перенес на другой. В истории болезни записано с его слов, что в гимназические годы он страдал головными болями (мигрень) и геморроем. Однако в письмах родных на этот счет в 1877–1879 годах нет ничего. Вероятно, он утаил и эту сторону своей таганрогской жизни. Или они не упоминали об этом, подавленные своими заботами.
Понятно, что Чехов не рассказывал отцу и матери об увлечении театром. Поэтому значима реплика в письме сестре, когда годы спустя, будучи в Таганроге, он пошел в театр: «Пишу это в театре, сидя на галерке, в шубе. Пошлый оркестрик и галерка напоминают мне детство». Наверно, он поднялся наверх, чтобы увидеть сцену оттуда, откуда видел в отрочестве и юности.
Это время много лет спустя вспоминал Иван Павлович: «Ходили мы в театр обыкновенно вдвоем. Билеты брали на галерку. <…> приходили часа за два до начала представления, чтобы захватить первые места. <…> Как сейчас помню последнюю лестницу, узкую деревянную, какие бывают при входе на чердак, а в конце ее — двери на галерею, у которых мы, сидя на ступеньках, терпеливо ждали, когда нас наконец впустят. <…> Наконец гремел замок, дверь распахивалась, и мы <…> неслись со всех ног, чтобы захватить места в первом ряду. За нами с криками гналась нетерпеливая толпа, и едва мы успевали занять места, как тотчас остальная публика наваливалась на нас и самым жестоким образом прижимала к барьеру. <…> Кроме того, все зрители грызли подсолнухи. Бывало так тесно, что весь вечер так и не удавалось снять шуб. Но, несмотря на все эти неудобства, в антрактах мы не покидали своих мест, зная, что их тотчас же займут другие».
Репертуар тех лет — это пестрая смесь из драм, водевилей, мелодрам, одноактных комедий, оперетт. Пьесы Шиллера, Шекспира, Островского, Гоголя изредка вкраплялись в афишу, где господствовали броские названия: «Рауль Синяя Борода», «Ревнивый муж и храбрый любовник», «Жилец с тромбоном», «Ножка», «Рокамболь», «Цирюльник из Рогожской и парикмахер с Кузнецкого моста», «Дядюшкин фрак и тетушкин капот», «Гамлет Сидорович и Офелия Кузьминишна». Одна актерская труппа сменяла другую, и всем был нужен хороший сбор, поэтому антрепренеры предпочитали водевили, переделки французских комедий и немецких мелодрам.
Впитывая этот банальный вздор, непритязательный юмор, слезливые сюжеты, таганрогский гимназист 7-го класса почему-то написал пьесу «Безотцовщина». Странную, необычную, огромную — одиннадцать сшитых нитками тетрадей, исписанных крупным ясным почерком. Не пьеса для двух или трехчасового представления, а роман для продолжительного внимательного чтения. Множество персонажей, отсылки к книгам и литературным героям. Тьма поставленных вопросов — от традиционных для русской литературы («отцы и дети»; «кто виноват?»; «человек и среда») до новейших (пореформенная Россия, эмансипация женщин).
Необычное сочетание жанров: комедия, драма, водевиль. И непривычный главный герой, сельский учитель Михаил Васильевич Платонов. Одними персонажами пьесы любимый до самоотречения, другими — ненавидимый до готовности убить его. Сам он говорил о себе: «Что я сделал лично для себя? Что я в себе посеял, что взлелеял, что возрастил? <…> Отчего мы живем не так, как могли бы?! Взяток не берет, не ворует, жены не бьет, мыслит порядочно, а… негодяй! Смешной негодяй! Необыкновенный негодяй!.. <…> Стыд, жгучий стыд… Больно от стыда! <…> Гамлет боялся сновидений… Я боюсь… жизни! <…> Никого не хотел обидеть, а всех обидел… Всех…»
Совесть мучает Платонова — не столько от того, что сделал что-то дурное, сколько от того, что не сделал хорошего. И потому нет покоя, потому душа болит…
Долго ли Чехов писал свою первую необычную, смелую и несовершенную, но свободную пьесу? Может быть, он работал над ней летом 1877 года и несохранившееся письмо старшему брату о «комфорте» незримо связано с этой работой? Александра, судя по ответу, сильно задело это письмо. Наверно, он оправдывал себя, когда назвал завистью не угаданное им чувство брата: неприятие умственной деятельности и вообще жизни, не «стесняемой» совестью? Это раздражение сквозило, кажется, и в отзыве о пьесе брата. Он пригвоздил ее резко: «В безотцовщине две сцены обработаны гениально, если хочешь, но в целом она непростительная, хотя и невинная ложь».
Бездоказательный ярлык («ложь»), приговор («другой больше не напишешь»), высокомерный совет с намеком на незнание братом немецкого языка («Я от себя прибавлю: познакомься поближе с литературой, иззубри Лермонтова и немецких писателей, Гёте, Гейне и Рюкерта, насколько они доступны в переводах, и тогда твори») — всё выдавало Александра. Тот, кто был моложе его на пять лет, кто уже в отрочестве выказал самостоятельный характер, опять проявил независимость. Гимназист-старшеклассник, написавший такую пьесу (что бы ни говорили «люди со вкусом», на которых ссылался Александр), не нуждался в советах брата-студента, не ждал разрешения, когда и при каком условии он может «творить».
Старший брат, вероятно, почувствовал, что его старшинство и влияние исчезли окончательно. И что в упомянутую им собственную «школу» (как писать, что читать) автор «Безотцовщины» не пойдет. Что это вообще отдельный человек с неведомой душевной жизнью. И развели их не внешние обстоятельства, три года, прожитые порознь (один — в Москве, другой — в Таганроге), а какие-то внутренние причины. Это, видимо, все равно случилось бы, живи они вместе, не разлучаясь, в Таганроге или в Москве. Но проявлялось бы медленнее, исподволь, не столь очевидно. И, может быть, не так болезненно для отнюдь не злого, не завистливого, не мелочного, но самолюбивого Александра. Советы насчет Гёте и Гейне в октябрьском письме 1878 года обнаружили его растерянность. По своему гимназическому опыту он мог догадаться: этих авторов брат наверняка давно прочел.
3
Плуг.