В одном из них («Завтра — экзамен») воспроизведен быт семьи Чеховых: Маша изображает ученую барышню, гимназист Мишка напускает на себя важность. Николай не то болен, не то мучается после вчерашнего. Федосья Яковлевна вся в поисках любимой собаки Корбо. Евгения Яковлевна — в заботах о рубашке сына то и дело отрывает сына-студента от книг, ожидая от него сочувствия.
Автор точно схватил и передал знакомую с детства родительскую речь:
«Ты знаешь, что прачка не принесла тебе сорочки к завтрашнему дню? Сердце мое болит и обливается кровью: ну, в чем ты пойдешь завтра на экзамен? Три раза посылала к ней, подлой: все говорит, что погода сырая, белье не сохнет. Развяжи ты меня, Христа ради, скажи, как быть? Ведь профессор твой не мальчишка… Сейчас видит, что грязно…
— Ступайте, пожалуйста. Пойду в грязной сорочке! Разве вы не можете понять, что вашими пустыми разговорами вы отнимаете у меня время и мешаете мне работать? Ступайте поскорее…
— Кто, я-то мешаю? Скажите, пожалуйста! Я о нем же хлопочу, чтобы он был чисто одет, и я же виновата!! Вот так-то вот, наживи детей, ухлопай на них все свое здоровье, а после и жди благодарности!.. Сколько я болела за вас, сколько страдала, когда вы были маленькими, сколько из-за вас от отца потерпела…»
Но летом 1884 года все экзамены были позади. Чехов шутил: «<…> родители мои благородные плебеи <…> такое мне уважение оказывают, словно я в исправники попал. Они мнят, что в первый же год я буду ворочать тысячами. <…> Придется разочаровать бедняг». У Павла Егоровича, наверно, был еще один повод для гордости — его сын, первый в семье, исключался из податного состояния. Отныне он не считался таганрогским мещанином, получал свободу передвижения и право на бессрочный паспорт. Для получения паспорта он должен был записаться в почетное гражданство или хотя бы на короткий срок поступить, а потом уволиться с государственной службы. Чехов теперь в шутку подписывался: «Лекарь и уездный врач А. Чехов».
По письмам можно подумать, что он позволил себе отдохнуть летом 1884 года: «Разленился я ужасно»; — «погода <…> великолепная… не до работы…» На самом деле он работал — принимал больных в земской больнице недалеко от Воскресенска, ездил на вскрытия, потом подменял доктора в Звенигородской больнице. Больных было много, по 30–40 человек в день.
О себе, как о враче, Чехов всегда говорил осторожно. Признавался, что боится причинить боль, оперирует бережно: «нерешителен и трус». И называл свой труд «врачеванием». Он практиковал еще на последнем курсе. Его пациенты — это приятели, их квартирные хозяева. Гонорар — рубль, иногда три рубля. Его приглашали знакомые дамы, жаловались на «расстроенные» нервы. Но вскоре становилось понятно, что им нравился привлекательный, умный, вежливый доктор. Пользовал он всякие болезни — простуду, детские инфекции, желудочные и кишечные заболевания. В это время он еще не решил — быть ли частнопрактикующим врачом, устроиться ли на земскую службу, совмещать то и другое? Некоторым современникам казалось, что из него не выйдет хорошего доктора, потому что он склонен к размышлениям, его интересует история болезни, он ищет истоки явлений, общие закономерности.
Кое-кто из окружения Чехова полагал, что, получив аттестат, он оставит сочинительство, так как занимался им только ради заработка. Еще зимой 1884 года Лейкин вынес вердикт: «Нет, посмотрю я на Вас, Вы не журналист». Не потому ли он старался выжать из Чехова всё, что мог?
Летом 1884 года Чехов словно открещивался от недавнего журнального прошлого. Он убеждал Лейкина, что исчерпал себя в качестве фельетониста, сочинителя острых подписей под чужими рисунками: «Отдал всё, что было — хорошее и херовое — и больше ничего не осталось». Он не скрывал: всё, что угодно — рыбная ловля, прогулки за грибами, прием больных, — только бы не писать фельетонную мелочишку, вызывавшую в нем отвращение.
А рассказы? Он упоминал о них в письме Лейкину от 25 июня, но как-то раздраженно: «Монастырь поэтичен. Стоя на всенощной в полумраке галерей и сводов, я придумываю темы для „звуков сладких“. Тем много, но писать решительно не в состоянии… Скажите на милость, где бы я мог печатать такие „большие“ рассказы, какие Вы видели в „Сказках Мельпомены“? В „Мирском толке“? И к тому же лень… Простите, ради Бога…»
За что он просил прощения? Лейкин при всяком удобном случае внушал, что без «Осколков» ему не обойтись. Когда Чехов попросил не печатать в «Осколках» объявление о «Сказках Мельпомены»: «У вас и так тесно, да и книжка моя не в духе „Осколков“. Подождем собрания юмористич<еских> рассказов, если таковое будет когда-нибудь…», — Лейкин только отмахнулся. И объяснил, что другой такой рекламы не найти, ибо его журнал получают «в Петербурге в 900 трактирах да в 300 портерных» и лежит он там целую неделю: «Это лучше всякой газеты. „Осколки“ вы найдете в каждом клубе, даже провинциальном».
Итак, в первые московские годы читатель Чехонте — это московский торговый люд, мелкие чиновники, завсегдатаи петербургских трактиров и провинциальных клубов. Если пробивалось что-то «серьезное», не в духе «Осколков» или «Будильника», это часто отклонялось, исправлялось, откладывалось… Между тем оно усиливалось в рассказах, проступало в письмах, обнаруживая душевное состояние Чехова, потаенное сочинительство.
В июньском письме Лейкину он описал судебно-медицинское вскрытие так, что получился рассказ: «Вскрывал я вместе с уездным врачом на поле, под зеленью молодого дуба, на проселочной дороге…<…> Труп в красной рубахе, новых портах, прикрыт простыней… На простыне полотенце с образком. Требуем у десятского воды… Вода есть — пруд под боком, но никто не дает ведра: запоганим. Мужик пускается на хитрость: манехинские воруют ведро у трухинских… Чужого ведра не жалко… Когда они успевают украсть и как и где — непонятно… Ужасно довольны своим подвигом и посмеиваются…<…> Смерть насильственная, происшедшая от задушения. Пьяного давили в грудь чем-то тяжелым, вероятно, хорошим мужицким коленом».
Во всем, что видел Чехов тем летом, разъезжая по уезду, принимая больных, знакомясь с врачами (некоторые, как П. И. Куркин, навсегда остались его приятелями), он находил, по собственному признанию, «массу беллетристического материала». Но всё это не годилось для «Осколков», показалось бы скучным посетителям трактиров и пивных, а тем более «клубным» людям, жаждавшим развлечений, «клубнички», «перчика».
Наблюдения, подробности, детали, впечатления запоминались, копились… А пока Чехов делал срочную работу, то есть фельетоны, «царапал» юморески для «Осколков», да еще отдал в газету «Новости дня» повесть «Драма на охоте». Здесь ждали, брали, печатали, платили… Хотя заработков по-прежнему недоставало. Отказаться от «Осколков», «Развлечения», «Будильника» значило оказаться без денег. Он и так шутил в письмах: «Совсем я разорился и кричу караул…<…> Нужно бы в Москву съездить за деньгами, да денег нет на дорогу… Комиссия!»
Два слова повторялись в летних письмах 1884 года: «скверно» и «лень». Скверны и рассказы («до того скверный, что и посылать жутко»), и погода, и настроение. Лень сидеть за столом, лень писать письма… А еще — скучно, скучно… Ключ к этому настроению, наверно, в признании: «Жить можно… Одно только скверно: ленив и зарабатываю мало». Скучно, лень было писать для «Осколков» и «Будильника», но в большие журналы и газеты его не приглашали. Лейкин же хотел еще сильнее привязать Чехова к своему изданию. Приехал в сентябре в Москву, чтобы, по его словам, дать «родительское наставление о том, что именно нужно для журнала» и поговорить «по душам». Он даже намеревался перетянуть одаренного автора в Петербург, говорил с ним о месте врача в столице. Может быть, почувствовав настроение своего московского «столпа», Лейкин пошел на почти невозможное для него: в ноябре рекомендовал Чехова в «Петербургскую газету».
Переезжать в Петербург? Одному? Павел Егорович не бросил бы службы у Гаврилова. Евгения Яковлевна скучала бы по Николаю и Ивану. Сестра еще училась на курсах, а Михаил в гимназии. Наверно, можно было бы посылать им деньги. Но с самого приезда Чехова в Москву его роль не сводилась к роли кормильца. Он держал семью. В том, что он называл « скукой», просвечивали симптомы тоски, постоянного душевного напряжения, ожидания плохого.