Вероятно, его высокородие брезгует Маслобойниковым, едва ли даже удостаивает подать ему два пальца. Но какое взаимопонимание существует между ними, разделенными всего лишь ступенями служебной лестницы и ничем иным! Высокие слова составляют для этого круга лишь более или менее утонченный воровской жаргон:
«— Губерния эта самая отличная, — говорит Порфирий Петрович: — это, можно сказать, непочатый еще край…
— В одних недрах земли сколько богатств скрывается! — перебивает директор (народного училища. — А. Т.).
— Постараемся развить! — отвечает генерал».
И все смотрят на губернию как на накрытый для их собственного насыщения стол. Порфирий Петрович видит на нем жирные «доброхотные» даяния, генерал — новые чины…
По-разному ведут себя за накрытым столом: кто ест неопрятно, громко чавкая и беззастенчиво зарясь на соседские тарелки, кто — деликатным манером, кто — словно даже брезгуя пищей…
«Я просто призываю писаря или там другого, et je lui dis: «mon cher, tu me dois tant et tant» [4]— ну и дело с концом. Как уж он там делает — это до меня не относится, — ораторствует некий сановный «муж добродетельный, владеющий словом» в очерке «Озорники». — Я сам терпеть не могу взяточничества — фуй, мерзость!»
Этот образованный господин едва ли не хуже откровенного взяточника, ибо тот хоть «отрабатывает» получаемую с клиента мзду. А красноречивый муж, получая свое, почти гневается, когда его беспокоят просители.
«…Он даже не понимает, — возмущается он, — что я не для того тут сижу, чтоб ихние эти мелкие дрязги разбирать; мое дело управлять ими, проекты сочинять, pour leur bien…» [5].
Даже тот, кто, как Владимир Константинович Буеракин, с нескрываемой иронией относится к своим соседям, все-таки не выходит «из-за стола» и тяготеет не к «меньшим братьям», а к таким же, хотя бы и носящим иные фамилии, «господам Буеракиным»: они «близки были его сердцу и по воспитанию, и по тем стремлениям к общебуеракинскому обновлению, которое они считали необходимым для поправления буеракинских обстоятельств».
К этой компании, пока еще довольно робко, пристраиваются и новые лица с пробуждающимся аппетитом — купцы и фабриканты.
В будущем они начнут все больше теснить остальных и дерзко выхватывать у них кусок за куском. Но уже сейчас «новички» превосходно договариваются со своими «благородными» сотрапезниками.
В сценке «Что такое коммерция?» купец Ижбурдин так объясняет, почему выгодно иметь дело с казначейством:
«— Оттого для нас это дело сподручно, что принимают там все, можно сказать, по-божески. Намеднись вон я полушубки в казну ставил; только разве что кислятиной от них пахнет, а по прочему и звания-то полушубка нет — тесто тестом; поди-ка я с этакими полушубками не токмо что к торговцу хорошему, а на рынок — на смех бы подняли! Ну, а в казне все изойдет…»
И чтобы у собеседников не оставалось никаких неясностей, прибавляет немного спустя:
«— С начальством-то, знаете, для нас выгодней, почему что хоть и есть там расход, да зато они народ уж больно дешево продают».
Вся эта честная компания лакома до плодов народного труда, а сам народ они аттестуют то презрительно, то снисходительно, то даже оскорбительно-восторженно, как терпеливую скотину.
«— Русский народ благочестив — это хорошо!» — отмечает губернатор, генерал Голубовицкий. «… я люблю русского человека за то, что он не задумывается долго», — подает свой голос и мошенник Горехвастов.
Вид народных несчастий оскорбляет их чувствительность, и они спешат отвернуться от этого зрелища… чтобы не портить себе аппетита.
Княжна Анна Львовна, «хотя… и стремилась душой к гонимым и непризнанным, но ей было желательно, чтобы они были одеты прилично, имели белые перчатки и носили лакированные сапоги».
«… Я не люблю живого материала, не люблю этих вздохов, этих стонов: они стесняют у меня свободу мысли», — жалуется озлобленно-ретивый чиновник Филоверитов.
Когда они намереваются благодетельствовать народу, то из этого выходит если не новая для него повинность в их же собственную пользу, то какая-нибудь никчемная, стеснительная для «простолюдинов» затея.
Убеждение, что народ — не больше, чем глина, которую можно как угодно мять, обладает ядовитой способностью овладевать даже умами тех, кто испытывает его последствия на собственной спине.
В очерке «Дорога (Вместо эпилога)» рассказчик стал свидетелем грубой выходки своего ямщика против крестьян, едущих с обозом.
«— Почему же он обругал их? — спрашиваю я себя: — может быть, думает, что вот он в ямщики от начальства пожалован, так уж, стало быть, в некотором смысле чиновник, а если чиновник, то высший организм, а если высший организм, то имеет полное право отводить рукою все, что ему попадается на дороге: «ступай, дескать, mon cher, ты в канаву; ты разве не видишь, mon cher, что тут в некотором смысле элефант [6]едет…» Но скажите, однако ж, на милость, отчего мужик, простейший мужик, так легко претворяется в чиновника?»
На последних страницах «Дороги» перед рассказчиком во сне проходит вереница героев книги, которые озабочены и встревожены тем, что «прошлые времена» хоронят.
Но, пожалуй, еще более точно определил сущность переживаемого времени купец Ижбурдин:
«Старые порядки к концу доходят, а новых еще мы не доспелись».
«Болезненная, праздная ирония», которая по-прежнему звучит в голосе Буеракина, когда он объявляет о похоронах «прошлых времен», может быть истолкована по-разному: может быть, от привычки иронизировать над своими неприглядными знакомыми трудно отстать, даже когда нависшая над ними угроза живо касается и самого Буеракина; а может быть, не очень верит он в действительность этих похорон, предпринятых лишь для вида, с целью поправить буеракинские обстоятельства. Ведь сами герои хоть и постарели, но живехоньки. И по-прежнему в отдалении «позади всех бредет в одиночестве бедная Аринушка, безустанно помахивая клюкою…»
Аринушке посвящен целый очерк; певучий стилизованный сказ, в котором звучит великая мечта ее дойти до Иерусалима, потом сменяется бесхитростным мужицким повествованием о мытарствах и побоях, выпавших ей на долю.
«Бедная Аринушка! Отдохнули ли твои ноженьки? Дошла ли ты до Иерусалима горнего…» — мысленно обращается автор к страннице, которая словно воплощает в себе народную надежду, поиски справедливости. И встающее перед читателем воспоминание о том, что наяву Аринушка так и умерла, не дойдя до цели, вносит в финал книги скорбную ноту.
Первые из «Губернских очерков» Салтыков принес своему бывшему товарищу по канцелярии военного министерства Дружинину.
Похвалы его заметно смутили автора. Слишком жарко одобрял его милейший Александр Васильевич за славное намерение передать «поэзию и правду» чиновничьей жизни и невпопад перемежал похвалы предупреждением не поддаваться «тенденциям, которыми литература заразилась от Белинского».
Зато Тургенев не оставил от очерков камня на камне.
— Это совсем не литература, а черт знает что такое! — отмахнулся он от восторгавшегося ими Дружинина.
Упустил возможность опубликовать очерки Щедрина в своем журнале «Современник» Некрасов. Его прославленное редакторское чутье на этот раз ему изменило, повлиял на него и высокомерный отзыв старого друга, Тургенева.
Обиженный Салтыков по совету своего давнего, еще лицейского, знакомого, экономиста В. П. Безобразова, отдал очерки издателю нового журнала «Русский вестник» Михаилу Никифоровичу Каткову.
6 июня 1856 года в Крестовоздвиженской церкви у Арбатских ворот Салтыков стоял под венцом с Елизаветой Аполлоновной Болтиной.