С особым рвением, как некогда в Симбирске и Репьевке, посвящает он свой досуг чтению. Вот где настоящая отдушина! Вот где простор для свободной деятельности сердца и ума! Что ж, не он первый, не он последний из тех, кому книги своим «возвышающим обманом» помогают избыть годы казенного школярства.
Но вот что интересно: он уже исподволь начинает смекать, какими средствами будоражит его воображение тот или иной писатель. Он видит, что у каждого из них есть, оказывается, свой «слог», свои излюбленные слова, обороты, темы. Теперь он на слух, без особого труда отличает стихи Державина от стихов Дмитриева либо Хераскова. Вообще все, что касается «слога», его как-то приятно волнует.
Так незаметно для себя он и сам начинает потихоньку сочинительствовать. Первые опыты воодушевляют видимой легкостью, доступностью. Конечно, он не настолько самоуверен, чтобы считать эти пробы пера успешными и имеющими отношение к литературе. Они непроизвольны, почти неосознанны, близки к развлечению. Это как бы реплики на прочитанное, попытка выразить своим словом мнение о слове чужом.
А тем временем организм, возбужденный чтением, просит и другого — покричать во всю глотку, побегать, побороться с приятелями, подушками покидаться, отправиться в странствие по неизвестным улицам. Но вместо всего этого — чинные прогулки вдоль деревянного забора. Мерный шум города глухими волнами докатывается сюда. Где-то поблизости цокают подковы, дребезжат по булыжнику колеса. Сверкают над купами деревьев, над крышами и куполами голубиные стаи. О том, как велик этот город, можно догадаться хотя бы по перезвону его бесчисленных колоколов.
Иногда в праздничные дни кто-нибудь из опекунов пригласит к себе двух-трех самых примерных пансионеров. Тогда оставшиеся совершают некоторую перетасовку в своем строю — все-таки разнообразие. Иногда из окоп первого этажа, где живет их священник, отец Михаил Соловьев, выглянет доброе, сочувствующее лицо няни, держащей на руках тщедушного поповича. Иван Гончаров вспомнит свою няню — свою Аннушку. И вздохнет. На каникулы отпустят только в июле, после годовых экзаменов. Да и отпустят-то всего на месяц с небольшим.
В 1828 году старший брат закончил полный курс обучения. У Ивана впереди оставалось еще два класса. Вместо восьми полные десять лет придется ему киснуть здесь и в итоге пойти в услужение к какому-нибудь богатому, но полуграмотному купчине или мануфактурщику. Ведь главная цель училища, как им неоднократно внушалось, — выпускать «истинно образованных конторщиков, кои бы оставались в своем сословии». Хоть и именуется выпускник громко «кандидат коммерции», но всю свою жизнь будет этот кандидат щелкать костяшками, толкаться по ярмаркам, корпеть над бухгалтерскими книгами.
Боже упаси, если начальство прослышит, что кто-нибудь из старшеклассников вознамерился посвятить себя иному поприщу! Как-то один пансионер объявил было, что по окончании училища хочет поступать в Московским университет на словесное отделение, потому-де он и не старается на уроках математики и физики. Что тут поднялось!.. Измена, неисполнение долга… Как будто у них у всех на роду написана коммерционная служба.
В своих воспоминаниях об университетских годах Гончаров не сообщает, когда именно и при каких обстоятельствах утвердился он в мысли бросить училище и сбежать в университет. Может, поддался он агитации старшего брата, которого также явно клонило к гуманитарным наукам? А может, инициатива исходила от него, а не от слабохарактерного Николая?
Как бы ни было, младший Гончаров, наученный опытом недавнего переполоха, вызванного «изменой» выпускника, никому в училище не сообщает о своем намерении. Скрепя сердце заканчивает он третий «возраст». С русским, французским, немецким и английским языками — а это сейчас для него главное — у Ивана все обстоит прекрасно. Коммерческую арифметику и коммерческие сведения (есть и такие дисциплины) он еле вытянул, да и ни к чему теперь напрягаться. В Симбирске на семейном совете решено, что желаниям юноши — ему уже восемнадцать лет исполнилось — прекословить неразумно. Тем более что купеческая деятельность дома Гончаровых с годами совершенно свелась к нулю. Видать, не судьба обоим братьям идти по отцовым стопам. Авдотья Матвеевна подает в Симбирский магистрат просьбу об увольнении младшего сына из купеческого звания: это даст ему возможность поступить в университет, «а потом в статскую или по ученой части службу».
В сентябре 1830 года опекунский совет коммерческого училища разбирает ее же, Авдотьи Гончаровой, прошение об увольнении сына Ивана. Просьба купеческой вдовы мотивирована двумя обстоятельствами. Кажется, что оба они придуманы на ходу, чтобы прикрыть истинную цель прошения. Иван Гончаров, как явствует из письма, был отдан в училище с тем, чтобы «по трудной болезни брата своего Николая» мог «безотлучно находиться при нем». «А как окончания сей болезни предвидеть невозможно», то и дальнейшее пребывание младшего брата в училище не имеет смысла, Кроме того, в связи с расстройством коммерческих дел вдова не в состоянии «платить пансионных денег за сына своего Ивана».
Совет удовлетворил просьбу.
Вместе с Николаем (тот избрал юридический факультет) Иван принялся за подготовку к экзаменам.
Очерк «В университете», написанный Гончаровым в начале 70-х годов, отчасти содержал полемическую установку. Автору хотелось показать, что «республиканский» стиль студенческой жизни, за который так бурно выступает пореформенная молодежь, имел место и в пору его юности, в 30-е годы, с той лишь разницей, что тогда такой стиль не выставлялся в качестве самоценного идеала. Но нам сейчас этот очерк интересен прежде всего заложенным в нем автобиографическим материалом: характеристиками крупнейших «звезд» университетской профессуры, деталями студенческого быта.
После полуказарменной обстановки коммерческого училища студенческая семья действительно выглядела республикой. От остоженского корпуса до здания на Моховой всего-то рукой подать, а здесь, в университете, кажется, и воздух совсем иной. Начать с того, что студенты, кроме казеннокоштных, живут не в общежитии, а снимают комнаты и углы по всему городу. Или с того начать, что им не задают уроков и не спрашивают каждый день выученного. Что нет здесь и в помине никаких надзирателей с отвратительными кондуитными тетрадями. Что никто не заставит студента стоять в углу, не прикажет ему состричь длинные волосы. Что не принудят его маршировать в строю по университетскому двору на потеху проходящей публике. Что после лекций может пойти сам или с таким же, как он, вольным и счастливым товарищем куда глаза глядят. Что не возбраняется ему посещать лекции на других факультетах, если у него есть охота послушать какую-нибудь новую знаменитость. Что, наконец, он может хоть всю ночь не смыкать глаз, посвятив ее приятельской пирушке, чтению нового романа Вальтера Скотта или прогулке по спящему городу.
Хочет — прогуляет лекционные часы, проведет их на лавочке кремлевского сада, откуда удобно рассматривать проходящих мимо девушек и дам; или забредет в кондитерскую, накупит себе пирожных, конфет, сладкой воды, а то и вина закажет и с важным видом вытащит из кармана сигару. Словом, он может распоряжаться своим временем как угодно, никому нет дела до того, как он успевает все выучить к очередным экзаменам, лишь бы отвечал на них толково.
Иногда у Ивана Гончарова складывалось впечатление, что эта их вольница вообще забыта начальством.
«Начальства как будто никакого не было, — вспомнит с улыбкой писатель, — но оно, конечно, было, только мы имели о нем какое-то отвлеченное, умозрительное понятие: знали о нем, можно сказать, по слухам».
С такою же благодушной улыбкой описывает он редчайший и потому так живо запечатлевшийся случай, когда их все же навестил ректор — профессор физики Двигубский. Ректор в этом описании выглядит существом дремуче-захолустным, под стать людям «Летописца». «Он однажды зашел в нашу аудиторию во время лекции, и, кажется, сам удивился своему приходу. Грузный мужчина, небольшого роста, с широкими плечами, на которых плотно сидела большая, точно медвежья голова, он как-то боком, точно нехотя, взглянул на толпу студентов, как будто говоря глазами: «ну, чего тут смотреть? невидаль какая!» — кивнул профессору, кивнул нам в ответ на общий наш поклон и скрылся. Он, кажется, зашел, что называется, для очистки совести: чтоб нельзя было сказать, что он ни разу не был в аудитории».