За грузом дел, гнетом профессиональных обязанностей, вечной занятостью и боязнью навязываться оба, до этих непредвиденных каникул с их почти ошеломляющей свободой, у себя дома уже лет пять не находили для встречи и дня — обстоятельство, которое в известной степени объясняет, почему главные черты в характере друга теперь предстали перед Стрезером с такой остротой. Те, что за долгие годы улетучились из памяти, теперь вспомнились, прочие, о которых невозможно было забыть, казалось, теснились в ожидании, словно некое занозистое семейство, собравшееся на пороге собственного дома. Комната была вытянутая и узкая, сидевший на постели Уэймарш протянул свои обутые в шлепанцы ноги, и каждый раз, когда Стрезер в волнении вставал со стула, чтобы пройтись взад-вперед, вынужден был через них переступать. Оба мысленно определили темы, о которых можно и о которых нельзя говорить, и среди последних, в частности, была одна закрытая наглухо, перечеркнутая, словно мелом на аспидной доске. Женившись, когда ему было тридцать, Уэймарш уже лет пятнадцать как расстался со своей женой, и сейчас, в этой озаренной газовым светом комнате, особенно ясно обозначилось, что Стрезеру не следует осведомляться о ней. Он знал, что они по-прежнему живут врозь, что она обитает по гостиницам, путешествует по Европе, сильно румянится и забрасывает мужа ругательными письмами, большую часть которых этот страдалец дает себе право не читать, и Стрезеру не понадобилось усилий, чтобы с должным уважением отнестись к холодным сумеркам, окутывавшим супружескую жизнь приятеля. Здесь царила тайна, и Уэймарш ни разу не проронил на этот счет ни слова. Стрезер, которому всегда очень хотелось воздать должное другу, если это было возможно, чрезвычайно восхищался его сдержанностью и даже считал ее одним из оснований — оснований тщательно выверенных и пронумерованных — относить его, среди людей ему известных, к разряду удачников. Несмотря на переутомление, душевную подавленность, заметное похудание, письма жены и недовольство Европой, судьба его и в самом деле сложилась удачно. Стрезер и свою собственную жизнь счел бы менее неудачной, располагай он поводом для столь долгого и изысканного молчания. Покинуть миссис Уэймарш была не штука — всякий легко покинул бы эту даму, но не всякий мог подняться до такого идеала, чтобы своим отношением к этому факту пресечь насмешки над тем, что она покинула его. Ее муж сумел придержать язык и составить себе значительное состояние — достижения, которым Стрезер более всего завидовал. В его жизни, по правде говоря, тоже существовал некий предмет, о котором он молчал и который оценивал очень высоко, но это было дело совсем иного рода. Что же до нажитого состояния, то его цифра никогда не подымалась так высоко, чтобы этим можно было гордиться.
— Право, мне не совсем понятно, зачем вам все это понадобилось. Вы вовсе не выглядите таким уж измотанным, — проговорил наконец Уэймарш, имея в виду поездку в Европу.
— Как вам сказать, — отвечал Стрезер, стараясь попасть ему в тон. — Пожалуй, сейчас, после того как я уже отправился в путь, я не чувствую себя измотанным, но до отъезда буквально валился с ног.
Уэймарш обратил на него меланхолический взгляд:
— Разве это не обычное ваше состояние?
Вопрос этот таил не столько подчеркнутый скепсис, сколько призыв к кристальной правдивости, а потому наш друг услышал в нем прежде всего голос Милроза. Он уже давно проводил различие — хотя, признаться, не осмеливался выразить это вслух — между голосом Милроза и даже голосом Вулета. Первый, как ему казалось, сильнее выражал исконный американский дух. В прошлом уже не раз бывало, что, заслышав этот голос, Стрезер приходил в замешательство, да и сейчас ему почему-то вдруг стало не по себе. Тем не менее, несмотря на охватившее его смущение, никакие силы не могли заставить его снова уклониться от ответа.
— Такие слова вряд ли справедливы по отношению к человеку, для которого свидеться с вами — большая радость.
Уэймарш перевел на умывальник молчаливый, ничего не выражающий взгляд, каким, надо думать, сам Милроз — воплощение Милроза, так сказать, — отметил бы неожиданный комплимент со стороны Вулета, и Стрезер еще раз почувствовал себя воплощением Вулета.
— Я хотел сказать, — вновь изрек его друг, — что, если судить по тому, как вы выглядите, вам грех жаловаться. У вас куда лучший вид по сравнению с тем, какой был в последнюю нашу встречу. — Правда, обозревать этот вид глаза Уэймарша явно избегали и, словно из приличия, косили в сторону — впечатление, которое лишь усиливалось, когда он, не сводя взора с кувшина и таза, добавил: — Вы пополнели с тех пор.
— Боюсь, что так, — рассмеялся Стрезер. — Полнеешь от того, что поедаешь, а я, каюсь, съедаю больше, чем могу вместить. Но я просто падал от усталости, когда садился на пароход. — Он произнес это до странности весело.
— А я — когда сходил, — заявил Уэймарш. — Эта идиотская погоня за отдыхом стоит мне полжизни. Скажу вам прямо, Стрезер, — и для меня большая радость, что наконец-то вы здесь и я могу облегчить с вами душу, хотя, не скрою, я уже не чаял дождаться вас и изливался то одному, то другому спутнику по купе. Скажу вам прямо: эта страна не по мне, не моя это страна. Она мне не по душе. Здесь нет ни одного уголка, в этой стране, который пришелся бы мне по душе. Нет, я не отрицаю — здесь много красивых мест и замечательных старинных вещей. Беда, однако, в том, что я не могу попасть с ними в лад. Думаю, именно тут и кроется причина, почему мне все это так мало дает. Я не почувствовал даже предвестия того подъема, который надеялся испытать. — И с еще большей серьезностью он возвестил: — Так вот — я хочу назад.
И вперился в Стрезера. Уэймарш принадлежал к той породе людей, которые всегда смотрят собеседнику в лицо, когда говорят о собственной персоне. Теперь и Стрезер позволил себе отдарить приятеля жестким взглядом, и это сразу же, как ему показалось, дало преимущество.
— Приятное известие для человека, который покинул дом только затем, чтобы свидеться с вами.
При этих словах в глазах Уэймарша вспыхнул мрачный, ни с чем не сравнимый огонь:
— Стало быть, только затем?
— Ну… в значительной степени.
— Мне показалось по вашим письмам, что ваша поездка имеет под собой какую-то подоплеку.
Стрезер замялся:
— Подоплеку? Под моим желанием побыть с вами?
— Под вашим угнетенным состоянием.
Уклончиво улыбаясь, так как совесть его была не совсем чиста, Стрезер покачал головой.
— Тут много причин сошлось!
— И ни одной главной, которая, видимо, вас подтолкнула?
Наконец-то наш друг смог ответить откровенно:
— Да, есть. Есть одно дело, которое связано с моей поездкой.
Уэймарш помолчал немного:
— Слишком личное, чтобы рассказать о нем?
— Нет, отнюдь… по крайней мере, вам. Только очень запутанное.
— Так, — сказал Уэймарш, вновь помедлив с ответом. — Я, быть может, в итоге и утрачу здесь способность соображать, но пока этого еще не произошло.
— Я изложу вам эту историю. Только не нынче ночью.
Уэймарш, казалось, сел еще прямее и еще сильнее сдвинул брови:
— Да почему же — мне все равно не хочется спать.
— Да, любезный друг, но мне хочется.
— В чем же тогда выражается у вас упадок сил?
— Именно в этом — в том, что я могу забыться на восемь часов подряд.
И Стрезер стал уверять приятеля, что, пренебрегая в ночные часы столь важным предметом, как постель, он портит себе впечатление от путешествия, которое именно потому ему так «мало дает». Наконец Уэймарш согласился отдать должное этим доводам, позволив уложить себя в постель. Ведя его, так сказать, твердой рукой, Стрезер помог Уэймаршу довести это дело до конца и, справляя последние мелочи — припуская лампу и накрывая приятеля одеялом, вновь подумал, что теперь в их отношениях он оказался в главенствующей роли. Он даже почувствовал нечто вроде снисхождения к Уэймаршу, который, укутанный со всех сторон и закрытый до подбородка, словно больной в палате, выглядел на белых простынях неестественно огромным, черным и в то же время каким-то жалким. Стрезеру чуть ли не стало жаль приятеля, подававшего голос откуда-то из недр постели: