Бенджамину Бэбкоку.

P. S. Луини ставит меня в тупик».

Это письмо, с одной стороны, развеселило Ньюмена, с другой — вызвало почтительное восхищение. Сначала рассуждения о чувствительной совести мистера Бэбкока представились ему грубым фарсом, а его повторную поездку в Милан с единственной целью запутаться во впечатлениях еще больше он посчитал карой за педантизм, карой изощренной, нелепой, но заслуженной. Потом наш герой стал думать, что все написанное Бэбкоком весьма загадочно; а вдруг он — Ньюмен — и впрямь злорадный, гнусный циник и его отношение к сокровищам искусства и к радостям жизни в самом деле низменно и безнравственно? Надо сказать, что Ньюмен глубоко презирал безнравственность и в тот вечер, когда получил письмо, добрых полчаса, любуясь отражением звезд в теплом Адриатическом море, чувствовал себя виноватым и подавленным. Он не мог придумать, как ответить на письмо Бэбкока. Природное добродушие не позволяло ему рассердиться на самоуверенные увещевания молодого священника, а стойкое, никогда не изменявшее ему чувство юмора не давало отнестись к ним серьезно. Ньюмен так и не ответил на письмо, а спустя день или два наткнулся в лавке, торговавшей всякой всячиной, на забавную статуэтку шестнадцатого века, которую отправил Бэбкоку без всяких объяснений. Фигурка из слоновой кости изображала костлявого аскетичного монаха с длинным постным лицом; одетый в рваную сутану с капюшоном, он стоял на коленях, молитвенно сложив руки. Резьба была необыкновенно тонкой, и сквозь одну из прорех сутаны можно было разглядеть жирного каплуна, привязанного к поясу монаха. Что имел в виду Ньюмен, посылая Бэбкоку эту статуэтку? Хотел ли он сказать, что будет стараться стать таким же «высокоморальным», каким казался монах на первый взгляд? Или желал выразить опасения, что собственные стремления Бэбкока к самосовершенствованию могут оказаться столь же безуспешны, как и у молящегося, более внимательный взгляд на которого позволяет судить о тщетности его усилий? Не стоит думать, будто Ньюмен решил посмеяться над аскетизмом самого Бэбкока, ведь такая шутка и впрямь была бы циничной. Но, как бы то ни было, он сделал своему бывшему спутнику весьма щедрый подарок.

Покинув Венецию, Ньюмен через Тироль приехал в Вену, а затем через Южную Германию свернул на запад. Осень застала его в Баден-Бадене, где он провел несколько недель. Место было прелестное, и он не спешил уезжать, кроме того, ему хотелось оглядеться и решить, где обосноваться на зиму. Лето подарило ему уйму впечатлений, и, сидя под вековыми деревьями на берегу маленькой речки, весело бегущей мимо клумб Баден-Бадена, он перебирал эти впечатления в памяти. Он много повидал, многое понаблюдал и много сделал, многое доставило ему удовольствие, он чувствовал, что стал старше, и в то же время ощущал себя помолодевшим. Ему вспомнился мистер Бэбкок и то, как молодой священник стремился составить обо всем свое мнение, вспомнилось и то, что сам он не извлек никакой пользы из стараний своего спутника привить ему ту же достойную привычку. Неужели он не может наскрести хотя бы несколько собственных умозаключений? Нет города прелестней Баден-Бадена, а вечерние симфонические концерты под звездным небом — поистине великолепный новый обычай! Вот оно — одно из его умозаключений! И, продолжая размышлять, Ньюмен пришел к выводу, что поступил очень мудро, когда решил сняться с места и поехать за границу. Знакомиться с миром чрезвычайно интересно! Он многое узнал, сейчас он еще не может сказать, что именно, но все надежно припрятано у него в голове под шляпой. Он сделал то, что хотел: повидал великие творения и дал своему уму шанс усовершенствоваться, если только его бедным мозгам это под силу. Ньюмен бодро уверял себя, что его старания увенчались успехом. Да, смотреть вот так на мир очень приятно, и он с удовольствием продлил бы это занятие. Ему тридцать шесть — впереди еще целая прекрасная полоса жизни, и пока нет нужды отсчитывать недели. Что же ему завоевывать дальше? Как я уже говорил, Ньюмен помнил глаза леди, которую застал в гостиной миссис Тристрам; прошло четыре месяца, а он еще не забыл их. За время своих странствий он не раз вглядывался — заставлял себя вглядываться — в другие глаза, но в памяти вставали только эти — глаза мадам де Сентре. Если он хочет узнать жизнь лучше, не в ее ли глазах он обретет ответ? Нет сомнений, они откроют ему целый мир, а уж земной или небесный, называйте, как хотите. Среди всех этих довольно беспорядочных размышлений он иногда вспоминал свою прежнюю жизнь и длинную череду лет (ведь трудиться он начал очень рано), когда его занимало только одно — «прибыльное дело». Теперь эти годы казались ему далекими, так как нынешняя его жизнь была не просто каникулами, а скорее полным разрывом с прошлым. Он как-то заметил Тристраму, что маятник качнулся в обратную сторону и оказалось, это движение продолжается. Прибыльные дела, с которыми пока было покончено, все еще занимали его ум, представляясь ему в разное время по-разному. Мысль о них сразу вызывала в памяти сотни забытых, теснящих друг друга эпизодов. Некоторые он вспоминал с благодушным удовлетворением, от других отворачивал взгляд. Все это было давным-давно — давняя борьба и подвиги, канувшие в прошлое, примеры «ловкости» и сообразительности. Некоторыми из тех давних дел он, несомненно, гордился, восхищался собой, словно речь шла о другом человеке. Ему и правда было чем гордиться — он мысленно перебирал все свои качества, позволившие ему вершить большие дела, — решительность, упорство, смелость, предприимчивость, верный глаз и твердая рука. Что касается некоторых его поступков, то сказать, будто Ньюмен стыдился их, было бы преувеличением — он никогда не имел склонности к грязным сделкам. Провидение наделило его способностью инстинктивно, одним ударом срывать личину с любого соблазна, каким бы привлекательным этот соблазн ни прикидывался. И конечно, уж кого-кого, а его непростительно было бы упрекнуть в недостатке честности. Ньюмен с первого взгляда отличал жульничество от честной игры и, сталкиваясь с ним, как правило, испытывал живейшее отвращение. Тем не менее кое-что из приходившего ему на память сейчас выглядело довольно непривлекательным и, более того, неблаговидным, и ему даже стало казаться, что если он никогда не сделал ничего особенно плохого, то, с другой стороны, ни разу не сделал и ничего поистине стоящего. Свои годы он потратил на упорное наращивание и умножение имевшихся у него тысяч, и теперь, когда перестал этим заниматься, добывание денег казалось ему занятием весьма сухим и бесплодным. Однако легко насмехаться над этим занятием, когда карманы уже набиты. Заметим к тому же, что в столь благородные рассуждения Ньюмену следовало пуститься несколько раньше. Правда, на это можно возразить, что при желании он мог бы нажить еще одно, не меньшее состояние, добавим к тому же, что он вовсе не занимался самобичеванием. Просто ему думалось, что все лето он любовался миром богатым и прекрасным, где далеко не все было создано предприимчивыми владельцами железных дорог и биржевыми маклерами.

В Баден-Бадене Ньюмен получил письмо от миссис Тристрам, она журила нашего героя, почему это он сообщает своим друзьям лишь скудные сведения о себе, и просила дать ей решительные основания надеяться, что он не вынашивает никаких ужасных планов зазимовать в дальних странах, а исполнен разумных намерений в скором времени вернуться в самый приятный город в мире. Ньюмен ответил ей вот таким письмом:

«Я думал, Вы знаете, что я не мастер писать письма, и потому ничего от меня не ждете. Не уверен, что за всю свою жизнь написал хотя бы десятка два не деловых, а чисто дружеских писем; в Америке вся моя корреспонденция сводилась к телеграммам. Это письмо — чисто дружеское и представляет собой достопримечательность, которую, надеюсь, Вы оцените. Вас интересует, что произошло со мной за эти три месяца? Чтобы рассказать об этом, лучше всего отправить Вам с полдюжины моих путеводителей с карандашными пометками на полях. По ним Вы сможете узнать, что всюду, где окажутся подчеркнутые слова, крестик или заметки: „Прекрасно!“, „Вот это да!“ или „Ни то ни се“, я испытывал потрясение того или иного свойства. Вот так протекала моя жизнь с тех пор, как я расстался с Парижем: Бельгия, Голландия, Швейцария, Германия, Италия — все это мной проштудировано и, думаю, пошло мне на пользу. По-моему, о Мадоннах и церковных шпилях я теперь знаю больше всех на свете. Я видел множество прекрасных вещей и, вероятно, буду рассказывать о них зимой у Вашего камина. Как видите, я вовсе не против возвращения в Париж. У меня были всевозможные планы и мечты, но Ваше письмо почти все их развеяло. Как гласит французская пословица: „L’appétit vient en mangeant“, [60]и я убеждаюсь, что чем больше вижу, тем больше мне хочется увидеть. Раз уж я вступил на этот путь, почему бы мне не пройти его до конца? Иногда я подумываю о Востоке и на языке у меня вертятся названия восточных городов: Дамаск, Багдад, Медина, Мекка. Месяц назад я провел неделю с вернувшимся из тех краев миссионером, и он уверял меня, что стыдно слоняться по Европе, когда на Востоке можно увидеть столько поистине великого. Я с удовольствием бы туда отправился, но, думаю, мне, пожалуй, лучше отправиться на Университетскую улицу. Что слышно о той прелестной леди? Если бы Вам удалось выудить у нее обещание, что она будет дома, когда мне вздумается снова нанести визит, я бы немедленно вернулся в Париж. Я более, чем когда-либо, уверен в том, о чем мы с Вами тогда говорили: мне нужна первоклассная жена. Из всех хорошеньких девушек — а я ко многим присматривался — ни одна не соответствует моим требованиям, даже не приближается к ним. Все, что я повидал здесь, радовало бы меня в тысячу раз больше, если бы рядом со мной была та, вышеупомянутая мной леди. Мне же пришлось довольствоваться обществом священника-униата из Бостона, который очень скоро потребовал развода из-за несовместимости характеров. Он заявил, что я низок душой и аморален, а также приверженец „искусства ради искусства“, что бы это ни означало; его слова глубоко огорчили меня, потому что на самом деле он — славный малый. Потом мне встретился англичанин, с которым я завязал знакомство, поначалу казавшееся многообещающим, — очень смышленый юноша, он печатается в лондонских газетах и знает Париж почти так же хорошо, как Тристрам. С неделю мы странствовали вместе, но затем и он с отвращением отринул меня: я, мол, невыносимо добродетелен и чересчур строгий моралист. Мое проклятие — сообщил он по-дружески — щепетильная совесть; я подхожу ко всему как методистский священник и рассуждаю как старая леди. Это привело меня в немалое замешательство. Кому из двух моих критиков верить? Я не очень расстроился и скоро пришел к заключению, что оба они — болваны. В одном вряд ли у кого хватит дерзости укорять меня — в том, что я остаюсь Вашим верным и преданным другом.

вернуться

60

Аппетит приходит во время еды (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: