Поскольку одно только объяснение, почему граф нанес Ньюмену визит, заняло большую часть изложенного выше диалога, визит этот, естественно, затянулся. Сидя у ярко пылающего камина, чуть ли не упершись в него вытянутыми ногами, Ньюмен и его гость услышали бой часов где-то на далекой колокольне, свидетельствующий о приближении утра. Валентин де Беллегард, который, по его собственному признанию, мог говорить без остановки в любое время суток, на этот раз был, по-видимому, особенно в ударе. Для представителей его нации выражать благоволение в улыбках являлось традицией, и поскольку он частенько следовал этой традиции, не испытывая благоволения на самом деле, у него не было причин опасаться, что сейчас его изъявления дружбы могут показаться назойливыми. К тому же у него — цветка, распустившегося на столь древнем стебле, — традиция (раз уж я употребил это слово) не сковывала темперамент. Ее прикрывали светскость, галантность — словно кружева и нитки жемчуга старую вдову. Валентин был тем, кого во Франции называют gentilhomme [65]чистой воды, и цель его жизни, если бы он попробовал ее сформулировать, состояла в том, чтобы играть эту роль. По его мнению, для молодого человека из хорошей семьи справляться с ролью gentilhomme было как раз достаточно, чтобы с приятностью заполнять свои дни. Но во всем, что он делал, им всегда руководил инстинкт, отнюдь не теория, и по натуре своей он был настолько благорасположен, что кое-какие аристократические повадки, которые обычно задевают и ранят окружающих, в его случае воспринимались как искренние и сердечные. Когда он был моложе, его подозревали в низменных вкусах, и его мать была крайне обеспокоена, как бы он не поскользнулся на жизненном пути и не обдал грязью семейный герб. Поэтому на его долю выпало больше муштры и дрессировки, чем на долю других. Однако воспитателям так и не удалось поставить его на котурны. Они не смогли умерить его безмятежную непосредственность, и он вырос наименее осмотрительным и наиболее счастливым из своих сверстников-аристократов. В юности его держали на коротком поводке, и теперь он испытывал смертельную ненависть к семейной дисциплине. По слухам, он заверял домашних, что, несмотря на свой легкомысленный нрав, он ревностнее всех других членов семьи заботится о фамильной чести, в чем они смогут убедиться, если настанет день, когда эту честь придется защищать. Мальчишеская болтливость странно уживалась в нем со сдержанностью и осторожностью светского человека, и он казался Ньюмену то до смешного юным, то пугающе зрелым, впрочем, впоследствии такое же впечатление производили на Ньюмена и многие другие представители романских наций. У американцев в двадцать пять — тридцать лет, размышлял Ньюмен, головы трезвы, но сердца или, во всяком случае, взгляды на жизнь беспокойные, как у юнцов, а у здешних их ровесников — беспокойные головы, но умудренные сердца, а уж взгляды на жизнь и вовсе как у древних седовласых старцев.

— Чему я завидую, так это вашей свободе, — заметил месье де Беллегард, — вашему размаху — вы столько повидали, — вашей возможности приходить и уходить, когда захочется, тому, что вокруг вас нет людей, которые относятся к себе крайне серьезно и чего-то ждут от вас. А я живу, — вздохнул он, — под неусыпным надзором моей доблестной матушки.

— Сами виноваты. Что вам мешает пуститься в путь? — сказал Ньюмен.

— До чего же прелестен по своей наивности этот вопрос! Мне все мешает! Начать с того, что у меня нет ни гроша.

— Когда я пустился в путь, у меня тоже не было ни гроша.

— Да-да, но ваша бедность была для вас капиталом. У вас, в Америке, никому не возбраняется поменять статус, стать другим, не тем, кем он родился, а раз вы родились бедняком — я правильно понял? — вы неизбежно должны были сделаться богатым. Да как подумаешь о вашем тогдашнем положении, просто слюнки текут: вы огляделись и увидели мир, только и ждущий, чтобы вы подошли и подобрали все, чем он располагает. А когда мне исполнилось двадцать, я огляделся и увидел мир, где на всем висели таблички: «Не трогать!», и самое смешное, что, как оказалось, все эти таблички касаются только меня. Я не мог заняться делами, не мог зарабатывать деньги, ведь я Беллегард. Не мог заняться политикой, потому что я — Беллегард, а Беллегарды не признают Бонапартов. И литературой заняться не мог, потому что был тупицей. Не мог жениться на богатой девушке, потому что ни один Беллегард никогда не женился на простолюдинке и сделать это первым было бы неприлично. Но этого нам все же не миновать. Ведь наследниц из нашего круга, не имея состояния, не заполучишь; имя должно соединяться с именем и деньги с деньгами. Единственное, что мне не возбранялось — это отправиться воевать за Папу Римского. Что я и исполнил со всей добросовестностью и получил из-за Папы небольшую царапину под Кастельфидардо. Пользы от этого, как я понимаю, не было никому — ни Святому Отцу, ни мне. Рим во времена Калигулы, несомненно, был местечком забавным, но с тех пор, увы, сильно деградировал. Я провел три года в замке Святого Ангела, а потом снова вернулся к светской жизни.

— Так у вас нет профессии? Вы ничем не занимаетесь? — удивился Ньюмен.

— Ничем! Мне полагается развлекаться, и, по правде говоря, поразвлекался я вволю. Это нетрудно, если знать как. Но нельзя же развлекаться вечно. Еще лет на пять меня, может, и хватит, но после этого уже совсем пропадет аппетит. А что мне делать тогда? Остается, пожалуй, пойти в монахи. Нет, серьезно, и впрямь опояшусь веревкой и уйду в монастырь. Это старинный обычай, а в старину обычаи были мудрые. Люди тогда разбирались в жизни не хуже нас с вами. Они давали горшку кипеть до тех пор, пока он не треснет, а тогда навсегда убирали его на полку.

— Вы очень религиозны? — спросил Ньюмен с величайшей почтительностью, прозвучавшей почти гротескно.

Месье де Беллегард, очевидно, сразу же оценил эту комическую нотку, но с минуту смотрел на Ньюмена без тени иронии.

— Я правоверный католик. Питаю уважение к церкви. Поклоняюсь Пресвятой Деве. И боюсь дьявола.

— Ну тогда, — сказал Ньюмен, — за вас можно не беспокоиться. В настоящем у вас удовольствия, в будущем — религия; на что вам жаловаться?

— А от жалоб тоже получаешь удовольствие. В вашем преуспеянии есть нечто, меня раздражающее. Вы первый человек, кому я позавидовал. Странно, но это так. Я знавал многих людей, обладавших кроме мнимых преимуществ, которые, может быть, имею и я, вдобавок умом и деньгами, но почему-то ни один из них не вывел меня из равновесия. А у вас есть то, что и мне хотелось бы иметь. Это не деньги и даже не мозги, хотя, нет сомнений, и того и другого у вас в избытке. И даже не ваши шесть футов роста, хотя и я бы не прочь быть дюйма на два повыше. Нет — у вас почему-то всегда такой вид, словно, где бы вы ни были, вы всюду чувствуете себя как дома. Когда я был мальчиком, мой отец объяснил мне, что именно по такому выражению лица люди и узнают Беллегардов. Он обратил на это мое внимание. Но считал, что нельзя выработать такой вид преднамеренно. Он говорил: когда Беллегарды вырастают, это выражение появляется у них само собой. По-моему, так и случилось: я действительно чувствую себя всюду как дома. Место в жизни было уготовано для меня заранее, и занять его ничего не стоило. Но вы, вы, ведь я не ошибаюсь, сами обеспечили себе собственное место, вы занимались, как недавно изволили сообщить, изготовлением ванн, и при этом, право, производите впечатление человека, всегда чувствующего себя непринужденно, взирающего на все с высоты. Мне представляется, что вы путешествуете по свету как человек, едущий по железной дороге, контрольный пакет акций которой принадлежит ему одному. Глядя на вас, я чувствую, будто что-то в жизни пропустил. Что же это?

— Вы не испытали гордого сознания, что честно потрудились… скажем, изготовили несколько ванн, — ответил Ньюмен в шутливом тоне, но говорил он серьезно.

— Ну нет, я встречал людей, за которыми числится даже больше, людей, которые занимались изготовлением не только ванн, но и мыла — больших брусков сильно пахнувшего желтого мыла, однако в их присутствии я не чувствовал себя уязвленным.

вернуться

65

Дворянин (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: