Меж тем события впрямую касались всех и каждого, не исключая Набоковых.
Владимир Дмитриевич был призван как офицер ополчения в первые же дни мобилизации и, надев погоны прапорщика, оказался в Старой Руссе, потом в Выборге и, наконец, в местечке Айнажи под Ригой. В 1916-м его с делегацией русской прессы (куда входил и Корней Чуковский) послали к союзникам, он выпустил книжку очерков «Из воюющей Англии». Однако то был только эпизод, а в основном приходилось выполнять обязанности полкового адъютанта, наблюдая, что происходит в тылу и как — поначалу медленно, но неуклонно — страна скользит в пропасть.
Пока «при последних вспышках еще свободной, еще приемлемой России» развертывались заключительные эпизоды романтической истории сына, Владимир Дмитриевич, переведенный в Азиатскую часть Главного штаба, все больше и больше втягивался в события, принимавшие грозный оборот. По воскресеньям несколько давних товарищей по кадетской партии собирались на квартире И. В. Гессена обсудить положение, ставшее критическим после убийства Распутина, — оно произошло рядом с Морской, в доме Юсупова на Мойке. 26 февраля было воскресенье. Невский уже оцепили войска, курсировали тревожные слухи. Домой пришлось возвращаться в обход, через огромную пустынную Дворцовую площадь, по вымершему Адмиралтейскому проспекту. На следующий день к вечеру Невский запрудил взбудораженный народ, а по Морской стали носиться броневики и пробегали, постреливая, матросы. Пыль от штукатурки принимали за ответные выстрелы, огонь становился шквальным. Потом выяснилось, что от рикошетов погибло больше народа, чем от прямых попаданий.
Метались по городу облепленные солдатами грузовики под наспех сшитыми красными флагами. Офицеров не было видно. Палили на Мариинской площади и у Поцелуева моста, палили из здания Министерства земледелия, а может быть, и из «Астории», которую толпа взяла приступом, обратив в бегство постояльцев. Громом прозвучала весть об отречении императора, в нарушение юридических норм отрекшегося и за наследника. Образовалось Временное правительство. Год с небольшим спустя, вспоминая эти дни в свою крымскую — недолгую — одиссею, Владимир Дмитриевич признавался, что тогда «пережил не повторившийся больше подъем душевный. Мне казалось, что в самом деле произошло нечто великое и священное, что народ сбросил цепи, что рухнул деспотизм…».
В действительности произошел бунт, чреватый, как вскоре стало ясно, анархией и гибелью. Впереди были разочарования, ужасы, унижения, «позор этого кошмарного года революции», который увенчался большевистским переворотом и гражданской войной. Принявшись в Крыму, под ненадежной немецкой опекой за подведение первых итогов, Владимир Дмитриевич то и дело останавливал перо, спрашивая самого себя: а могло ли сложиться иначе? И — честность перевешивала все остальное — каждый раз отвечал: нет, не могло.
Мариинский дворец, где прежде помещались Государственный совет и Кабинет министров, теперь заполнили рабочие и солдатские депутаты, члены каких-то бесчисленных комитетов и контактных комиссий, старательно возводивших плотину из щепок, когда вплотную приблизился ураган. Толпились прибывшие с фронта, клянясь довести до победы битву за отечество, освободившееся от царского гнета. Выслушивали речи Керенского, день ото дня становившиеся все более истерическими, и отбывали на передовую с сознанием, что пора все это кончать — войну, безвластие, неопределенность. У величественных лакеев отобрали белые чулки, а вместо ливрей выдали серые тужурки, чтобы они не так разительно отличались от слонявшейся по коридорам толпы в косоворотках, гимнастерках и вытертых пиджаках. Заседания продолжались до самого дня, когда большевистский штаб, который расположился в хулиганским образом захваченном дворце Кшесинской, не вынес решение вывести своих вооруженных сторонников на улицы. И даже после того, как это произошло, после того, как начались первые аресты и население бросилось обзаводиться керосиновыми лампами, все-таки по-прежнему пел в Мариинке Шаляпин, а балетоманы партера все так же наслаждались бравурным па-де-де из «Конька-Горбунка» в декорациях Льва Бакста, художника из «Мира искусства», особенно ценимого и любимого Владимиром Дмитриевичем: сделанный им портрет Елены Ивановны украшал его кабинет.
До Мариинского дворца, куда Владимиру Дмитриевичу нужно было являться на службу, от Морской пять минут ходу (автомобилями почти не пользовались из-за сложностей с бензином; один из них после октябрьского переворота попросил Керенский, который думал о том, как бы скрыться, и незаметно). Работа отнимала время, но никакого удовлетворения не приносила: Владимир Дмитриевич продолжал добросовестно исполнять свои обязанности, считая справедливым пушкинское утверждение, что «правительство есть единственный европейский элемент России», но большой веры в то, что этот элемент окажет свое решающее воздействие, у него не было. «Припоминается основное настроение, — писал год спустя в Крыму управляющий делами кабинета, уже бывший, — все переживаемое представлялось нереальным. Не верилось, чтобы нам удалось выполнить две основные задачи: продолжение войны и благополучное доведение страны до Учредительного Собрания…»
Выборы, первые настоящие выборы за всю историю России, были назначены на середину ноября, и, вопреки всему, состоялись, однако большевики опередили события. Подготовке положения о выборах В. Д. Набоков посвятил себя безраздельно, зная, что с этим надо торопиться, — хотя бы для того, чтобы не предоставить большевикам повода для их (как выяснилось — имевших сугубо тактическое значение и вполне циничных) нападок на Временное правительство, будто бы противящееся демократическому решению вопроса о власти в стране после того, как пала монархия. Летом возникла перспектива назначения послом в Англию, где после смерти графа А. X. Бенкендорфа обязанности посланника выполнял брат Владимира Дмитриевича Константин. Однако назначение не состоялось: скорее всего из-за того, что нельзя было покидать Петроград в момент, когда решаются судьбы России.
Переворот, «самый темный, идиотический и грязный, какой только будет в истории» (запись в дневнике Зинаиды Гиппиус, в Синей тетради, от 24 октября/ 7 ноября 1917 года), разумеется, не мог оказаться для Владимира Дмитриевича неожиданностью. И для легкомысленно настроенного старшего сына, видимо, он не был неожиданным, а что он собой знаменует, знали оба — есть стихи под заглавием «Революция», вписанные восемнадцатилетним автором в «Чукоккалу», когда составитель этого прославленного альбома был в гостях у Набоковых летом, самое позднее — осенью 1917 года:
Записки, которые Владимир Дмитриевич подготовил в Крыму, заканчиваются размышлением о причинах катастрофы, постигшей Временное правительство: оно «не чувствовало реальной силы». Насколько не чувствовало — ясно по свидетельствам очевидцев, не расположенных ни к правительству, ни к большевикам. Наблюдательная, злая Гиппиус записывает в день переворота, что никакой власти нет, а есть «тягучая, преступная болтовня» с резолюциями, которые, всем известно, никто и не подумает выполнять. А пятью днями раньше в ее дневнике сказано: «Главное впечатление — точно располагаются на кипящем вулкане строить дачу. Дым глаза ест, земля трясется, камни вверх летят, гул — а они меряют вышину окон, да сколько бы ступенек хорошо на крыльце сделать».
Все последующее достаточно известно: есть рассекреченные — по прошествии семидесяти лет — документы, есть воспоминания и очерки тех, кто пережил в Петрограде кошмарные годы между переворотом и первыми предвестиями передышки, наступившей вслед за «военным коммунизмом». Есть, например, книжка Александра Амфитеатрова, поборника «суровой спокойной правды», писателя с именем, побывавшего и в царской ссылке, и, после 1905 года, в эмиграции, которая продолжалась долгих одиннадцать лет (с его сыном-литератором Владимиром Амфитеатровым-Кадашевым юный поэт В. Набоков-Сирин познакомится в Берлине, где оба входили в недолго просуществовавший кружок с пышным названием «Братство Круглого Стола»).