Наше путешествие по Индии до раздражительности ничем не отличалось от тех, бесчисленные описания которых всем известны – вплоть до самых пустяковых подробностей. И только одна особенность удержалась в моей памяти – ловушка, в которую я попал, – запахи Востока, взявшие меня в плен и до конца не выпускавшие из своих сетей: они преследовали меня до самой вершины и лишь там, на горе, где мы остались отрезанными от всего мира, они постепенно истаяли, сменившись неуловимым запахом высоты.
Возвращение было совсем иным: меня терзали тяжесть случившегося несчастья и удушливая жара. Я страдал как запертый в клетке зверь: на моих распухших ногах висел чудовищный груз бинтов, а на душе – груз ужасных воспоминаний, и больше всего меня мучили вопросы, ответы на которые – как я знал – мне никогда не найти. Корабль стал для меня передышкой, вневременьем, которое я постарался употребить для своих заметок, хотя душевный разлад и состой ние моего здоровья никак не способствовали их написанию, Я вернулся в Париж, и едва я, покинув клинику доктора Ледюка, который так превосходно подлечил меня – у него за войну накопилась достаточно широкая практика по ампутированию конечностей и лечению обморожений, – открыл свои чемоданы, как запах Востока тут же всплыл на поверхность, будто погребенное в них воспоминание, и пока я писал дневник, он медленно плавал по комнате, смешиваясь с запахами камфары и марганцовки, которыми я смазывал свои язвы – последствия обморожения и начинавшейся гангрены… Теперь он, конечно, давно исчез, побежденный другими запахами, и однако каждый раз, стоит мне только подумать о Сертог и о моих погибших товарищах, как он опять обволакивает меня, словно никуда и не уходил, и это так —
…Будто я все еще не вернулся
Уго рассматривает старые, очень старые фотографии; эту надпись карандашом под одной из них. На ней сняты все члены международной экспедиции на Сертог в 1913 году. Клаус с аккуратно подстриженной бородкой деревянно выпрямился и широко распахнул близорукие глаза. Справа от него – Герман фон Бах, сияющий ангельской улыбкой на прекрасном лице. Уго усмехается: все, кто пишет об истории альпинизма и о нем, Германе, используют одно и то же выражение – «лицо прекрасного ангела»; интересно, думает Уго, а какое определение они подберут для меня? Угрюмый медведь?
Мершан сидит в центре, похоже, его застали врасплох: у него оторопевший, слегка взъерошенный вид, очков нет, и он щурится в объектив, стараясь получше разглядеть камеру. Рядом, скрестив ноги, расположился Даштейн – борода, трубка в зубах, спокойный взгляд. Трое проводников стоят сзади, у всех – усы, и только один Им Хоф носит еще и бороду. Абпланалп держит в руках свою шляпу. На шее у всех троих – какое-то подобие галстука. На заднем плане можно различить палатки.
Оттиски фотографий Уго прислали из «Oesterreichische Forschung für Ausländische Bergsteigerische Exploration». Подпись на французском сделана, несомненно, Мершаном.
Именно он после войны передал эти снимки в австрийский клуб альпинистов; так было принято, но в то время и в тех скандальных обстоятельствах, которыми сопровождалось его возвращение, поступок обошелся ему дорого: из французского клуба его исключили. Снимки весьма посредственны и частично испорчены, пластинки, с которых они печатались, пропали во время Второй мировой, а подробности этой пропажи никого уже не волнуют: ни Уго, ни «Австрийский исследовательский фонд дальних альпинистских экспедиций». Уго интересуют горы, а не история. Тревоги и несчастья людей его не касались, не его это дело. Во всяком случае, он так думал.
И тем не менее от этих фотографий Уго было как-то не по себе. Он никак не мог почувствовать их близкими себе по духу: эту альпинистскую шатию будто вчера повязали; они походили на беглых каторжников, которых поставили перед тюремным фотографом сразу после поимки. Дурно выбриты, дурно одеты, физиономии висельников, тяжелый и одновременно какой-то размытый взгляд (вероятно, эффект плохой выдержки) – у всех, кроме Даштейна, ближе других знакомого с искусством фотографии (кстати, спросил вдруг себя Уго, как это он очутился на снимке, ведь это он обычно стоял за штативом. Поручил работу Полю Джиотти?). Никто бы неостановился подобрать этих оборванцев, вздумай они путешествовать автостопом; им гроша бы ломаного не дали» побирайся они на улице. Можно ли вообразить себе этих грязных и, наверное, скверно пахнущих людей (нет, немедленно поправился Уго: конечно, вряд ли они мылись – как бы они это сделали? – но на морозе запахи исчезают), можно ли вообразить, как они пьют шампанское и едят с серебряной посуды на высоте пяти тысяч метров?
Однако Уго знал, как обманчивы старые снимки – почти так же, как совсем новые. Ему иногда случалось перелистывать собственные свои книги двадцатилетней давности, и он сам выглядел на них старомодным и обносившимся, хотя всегда тщательно следил за своими костюмами. Всегда так: вышедшая из моды одежда кажется помятой, тесной и плохо сшитой. Это очень просто: и вот они уже похожи на стариков, морщинистых, сутулых, с дрожащими ногами. Уго внезапно пришла на ум одна фотография, не из тех, где он снят в горах, а свадебная: он был уверен, что его новехонькие безупречные брюки клеш имеют теперь на ней такой же отвратительно поношенный вид. Пакистанцы, летевшие вместе с ним в самолете, были одеты в точно такие же – двадцать лет спустя. Нет, это не смешно, подумал Уго. Они – люмпены Эмиратов, а он – представитель героической элиты индустриального мира. Его подвиги – пример для школьников из дорогих лицеев и для выходцев этих лицеев, тех, кто властен принимать решения и всегда уверен в собственной значимости; равно как и для безработных, неудачников и тех, кому еще только предстояло скатиться вниз: отвага, самоотверженность, предприимчивость, дух новаторства и так далее, и так далее – все эти фальшивые ценности, все эти волшебные громкие слова, в которые, конечно, должны верить будущие чиновники, карабкаясь вверх и безжалостно давя остальных, чтобы выжить (не произноси они подобных слов, их, вероятно, мучила бы совесть, а упреков совести надо избегать – просто потому, что, действуя без стыда и совести, ты действуешь более эффективно); и тем, кого они давят, тоже нужна вера, чтобы не слишком бунтовали, – а он, Уго, был воплощением всего этого. Ему это известно; не то чтобы он как-то особенно этим гордился, но он знает, что это так. Впрочем, наверно, даже сидящие рядом с ним пакистанцы верят в те же самые ценности, но все они однажды рухнут, потому что ими торгуют вразнос, как менялы на рынке; они не существуют сами по себе, как та, единственная, Непреходящая Ценность – как Бог, о котором когда-то давным-давно рассказывали ему родители и его zio… [16]
Да, конечно, уметь задавать себе вопросы – это привилегия.
Уго, как часто случалось с ним не в горах, пребывал теперь в мрачном настроении, и его одолевали угрюмые мысли. Он летел в Париж. Ему там придется подписывать свою последнюю книгу и встречаться с несколькими журналистами из специализированных изданий, а главное, с кем-то из крупного еженедельника – местного варианта «Штерна», как объяснила его секретарша. Во Франции в отличие от Италии и немецкоговорящих стран им интересовалась практически только специальная пресса, и это начинало его раздражать, потому что он считал ее весьма посредственной. Такой же посредственностью он считал и «Штерн», и его аналоги по всему миру, и, хуже того, эта посредственность как раз и проистекала от «больших профессионалов», в противоположность той, которая сохраняла налет любительства, – но он по крайней мере предпочитал посредственность «Штерна». Пресса обожает общие места. Уго благодаря прессе давно уже сделался общим местом, именем, к которому тотчас прилипали одни и те же эпитеты, вроде «лица прекрасного ангела», неизменно связанного с Германом фон Бахом, немецким альпинистом, годы жизни: 1889–1913. Это обеспечивало ему известность, достаток и возможность делать почти все что угодно, но в глубине души он ненавидел этот портрет, тем более лживый, что при встрече с очередным журналистом ему приходилось каждый раз притворяться, будто он верит, что этот каталог банальных стереотипов и есть его подлинная сущность и ничего большего вне этого портрета не существует.
16
дядюшка (um.).