Он был постоянно начеку, холоден с незнакомыми и четко выражал свои мысли. Его надменная и в то же время принужденная манера держаться сочеталась с мрачным, внезапно обрывавшимся смехом. С первого взгляда он вызывал резкую неприязнь, которую усугубляли язвительная речь, презрительное молчание и насмешливая улыбка. У Шантелувов его уважали или скорее побаивались, однако те, кто сходился с ним поближе, замечали, что под его холодной внешностью таился по-настоящему добрый человек и неназойливый, но, безусловно, надежный друг, способный, вне всяких сомнений, на определенное самопожертвование. Как он жил? Был ли богат или просто обеспечен? Никто этого не знал: не любивший совать нос в чужие дела, Дез Эрми никогда не распространялся о своих. Он был доктором медицины Парижского университета — Дюрталю как-то попался на глаза его диплом, — но о самой медицине говорил с чрезвычайным презрением и признавался, что, разочаровавшись в современных методах, пользы от которых как от козла молока, занялся гомеопатией, но и ее, в свою очередь, бросил и обратился к болонской школе; теперь, правда, Дез Эрми поносил и ее тоже. Временами Дюрталю казалось, что Дез Эрми занимается литературой: столь профессиональны были его суждения о ней, так тонко разбирался он в ее приемах, с ловкостью знатока, поднаторевшего во всех хитростях этого искусства, анализируя самый темный стиль. Как-то раз на шутливый упрек Дюрталя, что он скрывает свои труды. Дез Эрми с некоторой грустью ответил: «Я вовремя вырвал из души низменную склонность к плагиату. Я мог бы подражать Флоберу не хуже, а то и лучше тех, кто растаскивает его по частям, сбывая по дешевке свою жалкую стряпню. Но зачем мне это? Предпочитаю экспериментировать, соединяя в доселе неведомых пропорциях редкие снадобья — занятие, может, и бестолковое, но не такое подлое».
Дез Эрми поражал своей эрудицией, он знал буквально все: старинные книги, древние обычаи, недавние открытия. Ведя в Париже знакомство с самыми невероятными личностями, он приобрел знания в различных, подчас противоречащих друг другу науках. Его, всегда такого корректного и сдержанного, то и дело встречали в компании с астрологами и каббалистами, демонологами и алхимиками, богословами и изобретателями.
Дюрталя, уставшего от поразительной развязности легко сходившихся друг с другом людей искусства, очаровали сдержанность манер и резкие, строгие отповеди этого человека. Переизбыток поверхностных знакомств еще больше укреплял это влечение. Труднее было объяснить, почему при своем пристрастии к эксцентричным чудакам Дез Эрми привязался к исповедовавшему умеренные взгляды, степенному, не любящему крайностей Дюрталю; судя по всему, медик время от времени испытывал потребность в более спокойной атмосфере, ведь нечего было и думать вести литературные беседы, к которым его так тянуло, с этими ненормальными, которые болтали без умолку, ни на секунду не забывали о своей гениальности, интересовались лишь своими открытиями, своей идефикс. Подобно тому, как Дюрталь отдалился от своих собратьев по перу, Дез Эрми разочаровался в медиках и, выказывая явное презрение ко всем этим узким специалистам, к которым в былые времена частенько наведывался, обходил их стороной.
В общем, они находились в схожем положении, оба поначалу, правда, держались настороженно, долго присматривались друг к другу и лишь со временем перешли на «ты» и подружились — особенно плодотворным было это знакомство для Дюрталя. Все его родные давно умерли, друзья детства или переженились, или исчезли из поля зрения, и, расставшись с миром литературы, он очутился в полном одиночестве. Дез Эрми оживил его, замкнувшегося было в себе самом. Он дал Дюрталю пищу для новых ощущений, приобщил к дружбе, познакомил с одним из своих знакомых…
Как-то раз Дез Эрми, часто упоминавший в разговоре этого человека, сказал наконец: «Надо мне будет вас свести. Я давал ему твои книги, они ему понравились, он ждет тебя. Ты вот меня упрекаешь, что я вожу компанию лишь с шутами да прощелыгами, а между тем сам убедишься, какой уникальный человек этот Каре. Он католик, умный и без ханжества и, хотя беден, не знает ни зависти, ни ненависти».
ГЛАВА III
Только холостякам, у которых в квартире убирает консьерж, известно, как много масла съедает маленькая лампа, как становится светлее и теряет крепость, не уменьшаясь, однако, в объеме, коньяк. Им известно, что постель, поначалу такая мягкая на ощупь, становится мятой и жесткой после очередной уборки. Они приучаются покорно вытирать стакан всякий раз, когда захочется пить, и вновь разжигать огонь, когда становится холодно.
Консьержем у Дюрталя был усатый старикан, от которого за версту несло спиртным, человек вялый и флегматичный, упорно не выполнявший настойчивых просьб хозяина убираться по утрам в одно и то же время. Ничто не действовало на этого упрямца — ни угрозы, ни лишение чаевых, ни ругательства, ни мольбы; папаша Рато приподнимал свой картуз, почесывал затылок, с виноватым видом обещал исправиться, а на следующий день приходил еще позже.
«Ну и мерзавец!» — простонал Дюрталь, когда в замке повернулся ключ, и, взглянув на часы, в который уже раз убедился, что консьерж является после трех часов дня. Оставалось терпеливо сносить грохот, который поднимал папаша Рато; сонный и мирный у себя в каморке, он становился страшен со шваброй в руках. У старика, который целыми днями сидел сиднем на своем месте и с самого утра дремал, вдыхая аппетитные кухонные запахи, обнаруживались вдруг воинственный пыл и кровожадные инстинкты. Словно какой-нибудь варвар, он налетал на кровать, опрокидывал стулья, раскачивал картины, переворачивал столы, громыхал кувшинами и мисками, таскал ботинки Дюрталя за шнурки, как головы побежденных врагов за волосы, — одним словом, брал жилище штурмом и, явно путая мирную квартиру с баррикадой, в облаке пыли водружал над поверженной мебелью свою половую тряпку, очевидно представлявшуюся ему чем-то вроде знамени.
Дюрталь хоронился тогда в тех комнатах, на которые папаша Рато пока не покушался. В этот день ему пришлось оставить рабочий кабинет, на который неистовый воитель обрушился в первую очередь, и перебраться в спальню. Портьера осталась незадернутой, и Дюрталь мог лицезреть спину своего недруга, начинавшего вокруг стола пляску охотника за скальпами — щетка над его головой напоминала головной убор индейца. «Если бы мне было известно, когда именно заявится этот болван, я бы на это время уходил», — думал Дюрталь, скрипя зубами. В эту минуту папаша Рато как раз истязал паркет — подобно заправскому полотеру, он скакал на одной ноге и рычал, словно зверь, водя взад-вперед щеткой. С победоносным видом, весь в поту, он появился в проеме двери с явным намерением расправиться со спальней, в которой укрывался Дюрталь. Тому пришлось ретироваться в сдавшийся на милость победителя кабинет; кот, согнанный с места всем этим шумом, последовал за хозяином, ни на миг не прекращая тереться о его ноги.
Звонок в дверь — это был Дез Эрми — оказался как нельзя более кстати.
— Надеваю ботинки, и мы немедленно уходим, — закричал Дюрталь. — Нет, ты только взгляни, — он провел по столу рукой, и пальцы покрылись серой пылью, — этот маньяк переворачивает все вверх дном, воюет неизвестно с чем, а в результате пыли потом больше прежнего!
— Ну и что, — философски возразил Дез Эрми, — пыль — это прекрасно. На вкус она как лежалый сухарь, а запахом напоминает старинные книги. Пыль — невесомый бархат, покрывающий вещи, мелкий сухой дождь, который умеряет яркие тона и варварские краски. Пыль — символ покинутости, покров забвения. Не выносят ее лишь некоторые типы, над чьей жалкой судьбой ты наверняка не раз задумывался. Представь себе, как живут люди в парижских крытых галереях. Вообрази, к примеру, чахоточного, который харкает кровью и задыхается в комнате на первом этаже под двускатной стеклянной крышей Панорамы. Окно распахнуто, в него врывается облако пыли вперемешку с холодными струями табачного дыма и запахом пота. Бедняге душно, он умоляет дать ему воздуху; кто-нибудь бежит к окну и… прикрывает его. А надо было, наоборот, отгородить его от пыли крытого помещения. Пыль, вызывающая кровохарканье и кашель, не такая безобидная, как та, на которую ты жалуешься. Ну что, готов? Тогда пошли.