IV
Ох уж эта полуночная рождественская месса! Не в добрый час пришло ему в голову сходить на нее. Он пошел в Сен-Северен и увидел: на месте капеллы стоят какие-то институтки и вяжут на спицах тоненьких голосков изношенную пряжу напева. Бросившись в Сен-Сюльпис, Дюрталь застал там толпу народа, бродившую по храму и болтавшую, словно на свежем воздухе; он выслушал марши для духового оркестра, вальсики для кафешантана, арии для праздника с фейерверком и в ужасе вышел вон.
В Сен-Жермен-де-Пре {24} Дюрталь решил вообще не заходить: эту церковь он терпеть не мог. Мало того, что ее тяжелый, кое-как залатанный свод уже навевает тоску — там еще клир какой-то особо уродливый, так что становится не по себе, и хор поистине гадкий. Какая-то сплошная тошниловка: детские голоса харкают кисло-сладким соусом, а старые певчие словно разогревают в духовке своего горла хлебную тюрю, и получается одна каша вместо звуков.
В церковь Фомы Аквинского {25} его тоже не потянуло: там веселенькая музыка и певчие лают. Оставалась базилика Святой Клотильды {26} : там хор поет хотя бы стоя и не потерял всякий стыд, как у Святого Фомы. Он зашел туда, но и там наткнулся на бал с разудалыми песенками, на музыкальный шабаш.
Кончилось тем, что он в ярости пошел спать, думая про себя: умеют же в Париже подобрать музычку на крестины Богомладенца!
На другой день, проснувшись, Дюрталь не нашел в себе сил идти в церковь: там продолжается вчерашнее кощунство, подумал он. Погода была неплохая, поэтому он вышел из дома, побродил по Люксембургскому саду, дошел до перекрестка проспекта Обсерватории с бульваром Пор-Рояль и пошел по нему, а затем машинально свернул на бесконечную улицу Санте.
Он давно ее знал, часто задумчиво прохаживался по ней. Ему приятна была в ней нищенская домовитость убогой провинции, к тому же она располагала к размышлениям, потому что ее правую сторону занимают стены тюрьмы Санте и приюта умалишенных Сент-Анн, с левой стоят монастыри. На самой улице были и воздух, и свет, но по сторонам все казалось черно: так сказать, дорожка в тюремном дворе, а по сторонам казематы, в которых одни поневоле терпели временные страдания, другие же добровольно — вечные.
Представляю себе, как бы ее написал примитивный художник из Фландрии, думал Дюрталь: вдоль мостовой, хорошо прорисованной терпеливой кистью, стоят дома, распахнутые во всю высоту, как шкафы. С одной стороны — толстостенные камеры с железными кроватями, кувшинами из грубой глины, глазками в дверях, запертых на мощные засовы; в этих камерах сидят разбойники и злодеи, все с длинными прямыми волосами: они скрючились, скрежещут зубами, ревут, как дикие звери. С другой стороны — кельи с такими же кувшинами, убогой утварью, распятиями; в них тоже тяжелые запертые железные двери, а внутри на каменном полу стоят на коленях со сложенными руками монахини и монахи, возведя очи к небу; их лица окружает пламень нимбов, возле них кувшины с лилиями; они возлетают в экстазе.
Наконец, на заднем плане, меж двумя рядами домов, уходит вверх широкая аллея, в конце ее в небе с мелкими облачками восседает Бог-Отец с Христом одесную, а вокруг них серафимские хоры играют на дудочках и виолах. Бог же Отец сидит недвижно в высокой тиаре, на грудь падает длинная борода, а в руках у Него весы с уравновешенными чашами: ведь заточенные святые своим покаянием и молитвами в должную меру искупают богохульства злодеев и безумцев.
Надо признать, думал Дюрталь, что это очень необычная улица; вероятно, другой такой и нет в Париже: на всем ее протяжении пороки и добродетели собраны вместе, меж тем как в других кварталах, несмотря на все усилия Церкви, они чаще всего разбросаны как можно дальше друг от друга.
С этими мыслями он подошел к Сент-Анн. Здесь улица стала светлее, а дома ниже: двух- или трехэтажные, не больше; постепенно они расступились, соединенные между собой только облупившимися пролетами стен.
Ну и что же, думал Дюрталь, в этом месте улица не так впечатляет, зато она уютнее. По крайней мере, здесь не приходится любоваться нелепыми украшениями современных агентств, выставляющих в витринах, словно роскошные деликатесы, тщательно подобранные штабеля дров, а рядом антрацитовые драже и коксовые пирожные в хрустальных компотницах.
А вот и совсем забавная улочка! Он заметил проход, круто спускавшийся в сторону от главной улицы; на стене дома виднелся трехцветный флаг, нарисованный на потускневшей цинковой пластинке. Дюрталь прочел название: улица Эбро [48].
Он свернул туда. Улочка меньше десяти метров длиной; всю правую сторону занимала стена. В ней были проездные ворота с квадратной калиткой, а за ней виднелись покосившиеся хибары, крытые куполами. Чем дальше вниз шла улочка, тем выше становилась стена; в ее дальнем конце были пробиты круглые окошки, а на углу стояло маленькое здание с крохотной — даже ниже трехэтажных домов напротив — колокольней.
По другой стороне вдоль улицы сползали три домишка, приткнувшиеся друг к другу. По стенам, как виноградные лозы, тянулись и ветвились цинковые трубы; окна над изъеденными свинцовыми подоконниками были полуоткрыты. Видны были и широкие, страшно захламленные дворы: в одном стояло стойло, где дремали коровы, в другом — сарай с ручными тележками, в третьем — распивочная с решетчатой дверью, из-за которой выглядывали горлышки закрытых бутылей.
Ба, да это же церковь! — подумал Дюрталь, глядя на колоколенку и стену с черной шершавой штукатуркой, где, как дыры в наждачной бумаге, были прорезаны три-четыре круглых окна. — Где же вход?
Вход оказался за поворотом проулка: он выходил на улицу Гласьер. Крохотная дверца вела внутрь здания.
Дюрталь толкнул дверь и оказался в большом, похожем на сарай помещении, с крашеными желтыми стенами и простым потолком. Балки потолка были покрыты серой шпаклевкой с голубой каемкой, на них торчали газовые рожки, какие бывают у виноторговцев. В глубине стоял мраморный алтарь, с шестью зажженными свечами, украшенный бумажными цветами и позолоченной мишурой, вокруг него подсвечники с горящими свечками, а на алтаре крохотная дарохранительница с Дарами, блестевшая в свечном свете переливчатым блеском.
Стояла чуть ли не темень, потому что окна прямо по стеклу были размалеваны темно-синими и канареечно-желтыми полосами; было зябко: печка не топилась, а на церковном полу, выложеном кухонным кафелем, ни дорожки, ни коврика.
Дюрталь, как мог, укутался и сел. Мало-помалу его глаза привыкли к темноте в помещении, и он разглядел странную картину: на стульях прямо против клироса — ряды человеческих фигур, полностью накрытых волнами белой кисеи. Все они сидели недвижно.
Вдруг из боковой двери, тоже с головы до пят облаченная покрывалом, вошла монахиня. Она прошла вдоль алтаря, остановилась посреди церкви, пала ниц, поцеловала землю и, даже не помогая себе руками, одним усилием спинных мускулов, встала. Монахиня пошла дальше через храм, прошла мимо Дюрталя. Под кисеей он разглядел великолепную белоснежную рясу, крест слоновой кости на шее, веревочный пояс и белые четки на нем.
Монахиня подошла к входной двери и по лестничке поднялась на кафедру, нависавшую над помещением церкви.
Что же это за орден, если в нем носят такие богатые одеяния, а ютится он в жалкой часовенке на окраине? — подумал Дюрталь.
Церковь понемногу наполнялась. Алтарники в красных одеждах с кроличьей опушкой зажгли подсвечники, вышли и вернулись вместе со священником в потертой мантии, украшенной большими цветами. Священник был молодой и худощавый. Он сел и низким голосом запел первый антифон вечерни.
И тут Дюрталь невольно обернулся: с кафедры, под звуки фисгармонии, священнику ответили незабываемые голоса: не женские, а почти детские — голоса умягченные, очищенные, на конце заостренные — и еще мужской, но также зачищенный, тоньше и разреженней обыкновенного. Бесполые голоса, процеженные литаниями, просеянные через молитвословия, провеянные на решете адораций и слез…