Темноволосая, легкая, совсем маленького роста, она шла, смущаясь, с опущенными глазами, между матерью и сестрой; с первого взгляда она показалась Дюрталю невыразительной, почти даже немиловидной, вполне заурядной; он поневоле стал искать глазами ее спутника: слишком непривычна была свадебная процессия без жениха.
Новенькая, изо всех сил крепясь в борьбе с волненьем, прошла через центральный неф, поднялась на клирос и преклонила колени с левой стороны на молитвенной скамеечке против большой свечи, а мать и сестра, как подружки невесты, встали по обеим сторонам от нее.
Дом Этьен поклонился алтарю, взошел к нему и уселся в кресло, обитое красным бархатом, на верхней ступеньке.
Тут один из священников подошел к девице, она отошла от своих и преклонила колени перед аббатом.
Дом Этьен сидел неподвижно, как Будда, потом сделал одно движение: поднял палец и ласково сказал постригаемой:
— Чего ты желаешь?
Она ответила еле слышно:
— Чувствую, отче, горячее желание принести себя Богу как жертву в единении с Господом нашим Иисусом Христом, приносимым в жертву на алтарях наших, и потребить жизнь свою в непрестанном поклонении Божественным Дарам Его, соблюдая устав преподобного отца нашего святого Бенедикта, и смиренно прошу вас о милости даровать мне святое пострижение.
— Дам его с радостью, если веришь, что можешь жить, как подобает жертве, посвященной Святым Дарам.
Девушка ответила чуть тверже:
— Надеюсь, что смогу с помощью бесконечного человеколюбия Христа Спаса моего.
— Подай тебе, Господи, постоянства, дочь моя, — произнес прелат. Он встал, повернулся к алтарю, обнажил голову, преклонил колени и запел песнь Veni creator [66], подхваченную голосами всех инокинь из-за ажурной железной загородки.
Закончив, он опять надел митру, а под сводами раздавалось пение псалмов. Постриженица, которую тем временем отвели назад на место перед свечой, встала, поклонилась алтарю и опустилась на колени перед настоятелем траппистов, а по бокам от нее опять встали сестра и мать.
Они сняли с нее брачную фату, венок из флердоранжа, распустили уложенные волосы, а один из священников положил прелату на колени салфетку, дьякон же подал на блюде большие ножницы.
И вот монах сделал движение, подобное жесту палача, собирающегося обрить осужденную, когда уже близок для нее час расплаты; и тогда пугающая красота невинности, уподобляющей себя злу, берущей на себя последствия неизвестных ей преступлений, даже понять которые она была не в силах, явилась публике, собравшейся в церкви из любопытства; и эта публика, пораженная видимостью отказа в сверхчеловеческом правосудии, содрогнулась, когда архипастырь полной горстью захватил волосы новенькой, повел на лоб и притянул к себе.
Словно среди сплошных черных туч сверкнула яркая молния.
В гробовой тишине капеллы послышался скрежет ножниц, увязших в снопе волос, убегавших от лезвий, и опять все смолкло. Дом Этьен разжал ладонь, и на его колени дождем пролились долгие черные нити.
Когда же священники и родственницы-подружки увели новобрачную, такую нелепую в платье со шлейфом, с простоволосой головой и выстриженной макушкой, раздался вздох облегчения.
Почти тотчас же процессия возвратилась. В ней шла уже не невеста в белоснежном уборе, а монахиня в черном платье.
Она поклонилась трапписту и опять встала на колени, а мать с сестрой стояли по сторонам.
Аббат читал молитву, призывая Божье благословение на рабу Его, а дьякон и пономарь взяли с подставки у алтаря корзинку, в которой под розовыми лепестками были аккуратно сложены: пояс из мертвой кожи, что символизирует отказ от похоти, живущей, согласно Отцам Церкви, в области чресл; нарамник, аллегория жизни, распятой для мира, покрывало, означающее уединение жизни, сокрытой в Боге; а прелат объяснял постриженице смысл этих образов, после чего наконец водрузил зажженную свечу в стоявший перед ней канделябр и протянул ей со словами приятия этого символа: accipe, soror carissima, lumen Christi… [67]
Затем священник с поклоном подал дому Этьену кропило, он взял его и, как при отпевании усопших, крестообразно окропил девушку святой водой, после чего сел и тихо, спокойно, без единого жеста, заговорил.
Он обращался к одной новоначальной, восхваляя для нее смиренно-высокую жизнь затворнических обителей.
— Не оглядывайся назад, — говорил он, — и не жалей ни о чем, ибо Сам Иисус моими устами повторяет тебе обетование, данное некогда Магдалине: «Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее» [68]. Подумай, дочь моя, и о том, что отныне, отвлекшись от вечного ребячества суетных забот, ты исполнишь на этой земле истинно полезное дело, станешь творить наивысочайшее милосердие, искупишь чужие грехи, будешь молиться за немолящихся, поможешь по мере сил возместить ненависть мира сего к своему Спасителю.
Страдай и будь блаженна; люби Супруга своего и увидишь, как ласков Он к избранным Своим. Поверь мне: любовь Его такова, что Он не будет ждать от тебя очищения смертью, чтобы воздать сторицею за ничтожные скорби плоти твоей, за твои мелкие страдания. Еще до срока Он преисполнит тебя Своей благодати, и ты станешь молить Его о смертном часе: настолько радость сия будет превыше сил.
И, постепенно разжигаясь духом, старый монах вернулся к словам Христа Магдалине, показывая, что на ее примере Спаситель провидел превосходство молитвенных орденов над прочими; преподавал новой сестре краткие наставления, особенно указывая на необходимость смирения и нищеты, двух нерушимых стен монашеской жизни, по слову святой Клары. В конце слова он благословил ее, дал руку для поцелуя, а когда она вернулась на место, возвел очи горе и помолился Господу: да примет деву, приносящую себя как святую просфору за грехи мира, — потом встал и запел Te Deum.
Все тоже встали, и, выйдя следом за крестом и свещеносцами из храма, сгрудились во дворе.
Дюрталю показалось, будто из Парижа его перенесли куда-то прочь, в далекое прошлое.
Двор был окружен монастырскими постройками; напротив въездных ворот располагалась высокая стена с двустворчатой калиткой, по обе стороны от которой колыхались в воздухе шесть сосен, а из-за стены раздавалось пение.
У запертой калитки, впереди всех, одна, со свечой, понурив голову, стояла новоначальная. В нескольких шагах от нее застыл аббат, опершись на архипастырский посох.
Дюрталь вгляделся в их лица: малышка, в брачном наряде казавшаяся такой заурядной, стала очаровательна. Теперь ее фигура вытянулась и стала робко-грациозной; линии, чересчур выпиравшие из-под светского платья, сгладились; контуры под монашеским покровом остались едва намечены, словно она вновь стала ребенком, в котором лишь угадывается набросок девических форм.
Чтобы лучше ее разглядеть, Дюрталь подошел поближе: он хотел бы обвести взглядом и лицо, но под ледяным саваном монашеского чепца оно оставалось немым, словно отшедшим из жизни — очи закрыты, живет лишь улыбка блаженных уст.
Монах, в капелле казавшийся тяжеловесным и краснолицым, вблизи тоже выглядел иначе: сложенья он был вправду крепкого, цвет лица и вправду пламенный, но глаза, голубые, словно родник, пробившийся из-под мелового склона, словно вода без отблесков и ряби, невыразимо чистые глаза совершенно меняли простонародное лицо, и теперь аббат был уже никак не похож на виноградаря, как издали.
Да, ничего не скажешь, подумал Дюрталь, во всех этих людях жива душа, и лица их вылеплены душою. В их глазах и губах, в тех единственных отверстиях, через которые душа выглядывает из тела и сама, подойдя поближе, становится едва ли не телесно видима, живет святая ясность.
Вдруг пение за стеной разом смолкло; малышка сделала шаг вперед, постучала кончиками пальцев в калитку и срывающимся голоском пропела: