— Тогда могу вам присоветовать только иезуитов: мужские молитвенные приюты — их специальность; но я вас, кажется, знаю и поручусь: вы там и двух дней не продержитесь. Вас встретят очень любезные и знающие дело отцы, но они вас задушат проповедями, станут мешаться в вашу жизнь, лезть в ваше творчество, следить под микроскопом за вашими помышлениями; а рядом с вами будут блаженные молодые люди с нерассуждающей набожностью, от которой вам станет тошно; вы отчаетесь и сбежите.

У траппистов все наоборот. Кроме вас, постояльцев наверняка не будет, и никому не придет в голову вами заниматься, не будет и надзора; если угодно, вы сможете уехать из монастыря, как приехали, без исповеди и причащения; воля ваша будет свободна, и никто из монахов не посмеет проникнуть в нее без вашего позволения. Только вы сами сможете решить, хотите воцерковиться или нет.

И чтобы все сказать до конца (вы разрешите?), вы, как я вам уже говорил однажды, недоверчивы и самолюбивы; и вот, священник, каких можно видеть в Париже, и даже монах, не живущий в монастыре, кажутся вам… как бы это сказать… существами не самого высокого полета, мягко говоря…

Дюрталь сделал слабую попытку возразить; аббат остановил его:

— Позвольте, я договорю. Против того, кому выпадет на долю омыть вас от греха, у вас будет предубеждение: вы будете точно знать, что он не святой; по-богословски это совсем неверно: будь он хоть последним из грешников, данное им отпущение останется вполне действительным, если только вы его заслужили — но тут уж вопрос ваших чувств, и я не могу ими пренебречь. Словом, вы будете думать про него: он живет так же, как я, не больше моего терпит лишений; ниоткуда не видно, что совесть его чище моей, а отсюда всего шаг, чтобы утратить всякую доверенность к Церкви и бросить все. А у траппистов попробовали бы вы так рассуждать, посмели бы не набраться смирения! Увидев людей, оставивших все, чтобы служить Богу, проводящих жизнь в таких лишениях и под такой дисциплиной, какими ни одно государство не решится карать каторжников, вам поневоле придется признать, что против них вы немного стоите!

Дюрталь не отвечал. Оцепенение, наступившее, когда ему предложили подобное решение, прошло и сменилось глухим раздражением на того, кто под видом дружбы долго избегал откровенности, потом же вдруг набросился на его душу и с насилием распахнул ее. Он извлек оттуда отвратительное зрелище: жизнь растрепанную и потрепанную, стертую в порошок, изорванную, как тряпка! И, отшатнувшись от самого себя, Дюрталь признал: аббат прав; надо было и в самом деле дать стечь гною чувств, искупить их неоплатные требования, чудовищную алчность, извращенные вкусы. От мысли о монастыре кружилась голова; бездна, над которой он склонился благодаря отцу Жеврезену, страшила и притягивала.

Церемония пострижения взволновала его, а удар, нанесенный аббатом, оглушил; теперь он ощущал почти физическое стеснение в груди и тоску, в которой все слилось. Он перестал понимать, какие мысли слушать, и лишь одна отчетливая идея выныривала из их смутного потока: миг принятия решения, которого он так боялся, настал.

Аббат, глядя на него, понял, что Дюрталю действительно нехорошо, и еще сильнее пожалел душу, столь неумелую в брани. Взяв Дюрталя под локоть, он ласково сказал:

— Дитя мое, поверьте: в день, когда вы сами пойдете к Богу, когда постучите в Его дверь, она распахнется настежь и ангелы расступятся, чтобы дать вам дорогу. Поистине Евангелие не лжет, утверждая, что в Царстве Небесном больше радуются одному кающемуся грешнику, чем девяноста девяти праведникам, не имеющим нужды в покаянии. Вас там ждут, а значит, встретят. В конце концов, имейте довольно дружеских чувств ко мне и поверьте: старый аббат, оставшийся здесь, не будет сидеть сложа руки; и он, и монастыри, в которых он имеет влияние, станут изо всех сил молиться за вас.

— Посмотрим… — пробормотал Дюрталь, истинно тронутый участием аббата, — посмотрим… Я не могу решиться так вдруг, я подумаю… О, не простое дело!

— Главное — молитесь, — проговорил аббат. Они уже подошли к его подъезду. — Я со своей стороны много молил Господа просветить меня, и уверяю вас: Он не подал мне никакого решения, кроме как отправить вас к траппистам. Просите и вы Его со смирением, и Он поведет вас. Мы скоро увидимся, не так ли?

Он пожал руку Дюрталю, и тот остался один. Наконец он пришел в себя и вспомнил тогда все двусмысленные фразы, удивительные паузы отца Жеврезена; ему стали понятны благодушие его советов, неторопливость его решений, и, не без досады на то, что им так ловко руководили, а он даже не замечал этого, Дюрталь не то воскликнул, не то пробурчал про себя: «Ай да батюшка! Так вот что он задумывал, да виду не подавал!»

IX

Он чувствовал себя тоскливо, как проснувшийся больной, которого доктор много месяцев подряд успокаивал, а накануне объявил, что завтра следует отправляться в больницу на неотложную операцию. «Так же не делают! — кричал он про себя. — Надо подготовить человека понемногу, поговорить, подвести к мысли, что придется оставить прежнюю опору в жизни, а не бить так наотмашь!

Но какая разница: ведь в глубине души я прекрасно понимаю, что он прав; я сам чувствую, что надо уехать из Парижа, если хочу стать лучше; однако курс лечения он мне прописал весьма суровый — как же быть?»

И с той поры он каждый день проживал под наваждением обители траппистов. Мысль об отъезде шевелилась в мозгу, поворачивалась то одним, то другим боком; он перебирал все за и против, пока не решил: давай разберемся, все посчитаем, разложим по полочкам; давай посмотрим, чтобы не путаться, что есть и что надо.

«Надо — вот что ужасно! Взять и бросить жизнь в чан монастырской прачечной! Знать бы, выдержит ли тело такое лечение: у меня-то оно хрупкое, балованное; я привык вставать поздно, слабею, когда не подпитываюсь мясными соками, а если ем не по расписанию, тотчас начинает болеть голова. Там я никак не выдержу эти овощи, сваренные в молоке или постном масле; прежде всего постное масло я терпеть не могу, а молоко тем более: у меня от него несваренье желудка.

А еще представляю себе, как я буду часами стоять на коленях: в церковке на Гласьер я довольно натерпелся, продержавшись в такой позе на ступеньке от силы четверть часа.

Наконец, я привык к сигаретам, и отказаться от них мне решительно невозможно, а между тем курить в монастыре наверняка не разрешат.

Нет-нет, телесному здоровью такая поездка решительно не пойдет на пользу, и в моем состоянии ни один врач не убедил бы меня пойти на такой риск.

Теперь посмотрим с духовной точки зрения — надобно признать, с этой стороны поездка к траппистам тоже пугает.

И вправду, моя сердечная сухость, моя безлюбость пока никуда не денутся — и что же со мной станется в таком окружении? К тому же вполне возможно, что в этом уединении, в полной тишине мне станет смертельно скучно, а если так, что это будет за жизнь: мерить шагами келью, считая часы! Нет-нет, для этого надо быть уверенным, что Бог дает тебе крепость, что ты Им весь исполнен…

Наконец, есть еще два тяжелых вопроса, на которых я прежде не останавливался, потому что мне было тяжело об этом думать, но теперь они вовсю встают передо мной, ложатся поперек дороги, и должно их рассмотреть: вопрос об исповеди и вопрос о Святом причастии.

Исповедаться? Что ж, пожалуй; я так устал от самого себя, мне так отвратительна моя жалкая жизнь, что это воздаяние представляется мне заслуженным и необходимым; я желаю смирить себя до ничтожества, искренне хочу от души испросить прощения, но ведь надо, чтобы обстановка для покаяния была терпимой! У траппистов, тут я верю аббату, возиться со мной никто не будет; иными словами, никто меня не ободрит, никто не поможет перенести мучительную экстракцию стыда; я буду подобен больному, что терпит операцию в больнице вдалеке от всех родных и близких!

Исповедь, думал он далее, — чудесное изобретение: ведь это наилучший пробный камень душ, самое невыносимое для человеческого тщеславия дело из предлагаемых Церковью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: