— Превосходно! — насмешливо откликнулся голос. — Так значит, человеку ни к чему себя сдерживать: он может воровать, грабить, убить отца, обесчестить дочь, лишь бы раскаялся в последнюю минуту — и он спасен!

— Да нет же, сокрушение отводит вечность мук, а не самую муку, каждый должен быть наказан или вознагражден по делам своим. Тот, кто осквернил себя отцеубийством или кровосмешением, перенесет более тяжкую и более долгую кару, чем тот, кто этого не совершал, — в искупительном страдании, в скорбях возмездия нет равенства.

К тому же мысль о пути очищения после смерти так естественна, так очевидна, что ее принимают все религии. Для них душа — своего рода аэростат, который не может подняться, достичь своих целей в пространстве, пока не сбросит балласт. В восточных верованиях душа ради избавления от скверны перевоплощается — очищается в новых телах, как клинок начинает заново блестеть, побывав в ножнах. Для нас же, католиков, она не претерпевает на земле никаких новых аватар, но облегчается, избавляется от ржавчины, проясняется в чистилище, где Бог преобразует ее, привлекает к Себе, мало-помалу извлекает из тины грехов, пока она не получает возможности вознестись и потеряться в Нем.

И чтобы покончить с неприятным вопросом о вечных муках, как не понять, что божественное правосудие не спешит, долго медлит с окончательным приговором. Человечество по большей части состоит из бессознательных злодеев и из дураков, даже не отдающих себе отчета в значении своих прегрешений. Этих спасет совершенное непонимание. Другие же, которые сквернятся, сознавая, что делают, несомненно, более виновны, но общество, не переносящее выдающихся людей, само берет на себя их наказание: таких унижают, гонят, а если так, позволительно надеяться, что Господь пожалеет несчастные души, презренные и растоптанные в их земной жизни стадом баранов.

— Ну, тогда всего лучше быть дураком: ни на земле не мучиться, ни на небе.

— О, это конечно! Да и о чем мы спорим: мы же ни малейшего представления не можем иметь о том, что такое бесконечная Божия справедливость!

— Хватит, наконец, довели меня твои препирательства! — Он попытался отвлечься мыслью от этих предметов, хотел, чтобы развеять наваждение, перенестись в Париж, но не прошло пяти минут, как двойник опять принялся за свое.

Он вновь прицепился к уже обсужденной хромой дилемме: опять напал на благость Творца по причине грехов людей.

— Ведь и чистилище ни в какие ворота не лезет, — твердил он. — Бог, между прочим, знал, что человек поддастся соблазнам, так почему Он терпит их, а главное, почему наказывает? Это ли доброта, это ли справедливость?

— Да это ж софизм! — сердито воскликнул Дюрталь. — Бог каждому оставляет свободу; никому Он не посылает искушений свыше сил. Если Он кое-когда попускает, чтобы соблазн был сильнее наших средств к сопротивлению, так это чтобы призвать нас к смирению, привести к Себе через раскаяние или по другим причинам, которых мы не знаем, а Ему не нужно сообщать нам о них. Возможно, что в таком случае прегрешения наши судятся иначе, нежели совершенные по доброй воле…

— Свобода человека! Хороша свобода, давай-ка и о ней потолкуем! А наследственность, а среда, а психические и церебральные заболевания? Скажешь, что человек, движимый силами болезни, пораженный наследственными недугами, отвечает за свои поступки?

— Да кто же говорит, что в таком случае Вышний Суд эти поступки ему вменит? В конце концов, это идиотизм — вечно сравнивать Божье правосудие с человеческим уголовным преследованием! Как раз напротив: человеческие приговоры часто бывают столь скверны, что сами свидетельствуют о существовании иной правды. Министерство юстиции лучше всякой теодицеи убеждает в существовании Бога: ведь без Него как можно было бы удовлетворить инстинкт справедливости, укорененный в нас настолько, что и звери его имеют?

— Но при всем при том, — ответил голос, — характер у человека бывает разный смотря по тому, хорошо ли работает его желудок; злословие, гнев, зависть — все это застоявшаяся желчь или дурное пищеварение; добродушие, веселость — свободное кровообращение, благоприятное развитие тела; все мистики подвержены анемоневрозу, экстатики — это дурно питающиеся истерики, таких полно в домах умалишенных; когда у них начинаются видения, их избавляет наука.

Но тут Дюрталь остановился; материалистические аргументы его мало задевали, ибо ни один из них не выдерживал критики; все они смешивали функцию с органом, жильца с жилищем, время с часами. Их утверждения не имели под собой никакого основания. Уподоблять благодатную прозорливость и несравненный гений святой Терезы бреду нимфоманок и полоумных — это же такая тупость, такой кретинизм, что остается только рассмеяться! Тайна мистики осталась неприкосновенной; ни один врач не смог обнаружить психею в круглых и веретенообразных клетках, в белом или сером веществе мозга. Доктора так ли, сяк ли определили, какими органами пользуется душа, чтобы дергать за ниточки ту марионетку, которую обречена приводить в движение, но сама она оставалась невидимой: душа уходила, а эскулапы после смерти доламывали камни ее жилища.

— Ну нет, уж эта брехня на меня никак не действует, — заключил Дюрталь.

— Так может, вот что подействует? Веришь ли ты в осмысленность жизни, в пользу этой бесконечной цепи, перетаскивания страданий, которые для большинства продлятся даже после смерти? Истинная благость была бы в том, чтобы ничего не придумывать, ничего не творить, оставить все в покое, на своих местах, в небытии!

Атакующий кружил на месте, приходя после разнообразных пируэтов все на тот же плацдарм.

Дюрталь повесил нос: этот аргумент выбивал его из седла; все возражения, которые приходили на ум, были невероятно слабы, а наименее этичное — то, что мы не имеем права судить, ибо не можем проникнуть в подробности божественного замысла, поскольку никак не в состоянии обозреть его целиком, не могла одолеть ужасного изречения Шопенгауэра: «Если Бог сотворил мир, не хотел бы я быть этим Богом, ибо несчастья мира разорвали бы мне сердце!»

«Спора нет, — размышлял Дюрталь. — Я могу понять, что страдание — истинный антисептик души, но вынужден спрашивать себя, отчего Творец не придумал менее жестокого средства очистить нас. О, как подумаю о страданиях живущих в домах умалишенных или в приютах для больных, я готов взбунтоваться, отречься от всего!

И если бы еще страдание давало нам иммунитет от будущих проступков или выжигало проступки совершенные, это было бы еще понятно, так нет же — оно падает безразлично на добрых и на злых: оно слепо. Лучшее тому доказательство — Дева Мария, пренепорочная; Она не должна была, как Сын Ее, пострадать за нас всех. Значит, Она не должна была и терпеть, но ведь и Она у подножья Голгофы перенесла пытку, постановленную этим жутким законом!»

— Так, — продолжал Дюрталь вслух, секунду поразмыслив, — но ведь тогда, если невинная Дева дала такой пример, по какому же праву мы, грешники, будем жаловаться? Нет, надо все же решиться остаться во мраке, жить в окружении загадок. Деньги, любовь — ничего в них ясного нет; случай, если он существует, так же таинствен, как Провидение, и еще более непроницаем! Бог, по крайней мере, может быть причиной неизвестности, ключом к разгадке.

Причиной, которая сама неизвестна, ключом, который ничего не открывает!

Ну право же надоедает, когда тебя так гоняют во всех смыслах слова! Довольно; и вообще это вопросы, на которые может ответить только богослов, а у меня этого оружия нет. Силы неравны, я больше не отвечаю.

И он не мог не услышать, как внутри него кто-то глухо прохихикал.

Дюрталь вышел из сада и пошел к церкви, но из страха, что его опять застигнет кощунственное безумие, не дошел до нее. Не зная, куда податься дальше, он вернулся в келью, повторяя про себя: «Да, но как же оборониться от этих словопрений, идущих неведомо откуда. Как я ни кричу себе: замолчи! — тот, другой, все твердит и твердит свое!»

Вернувшись в комнату, он решил помолиться и упал на колени перед постелью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: