Поглядел на свою тарелку: есть не было мочи, пить — охоты. Он задыхался и выбивался из сил, не сходя с места. Встал, пошел бродить по двору до повечерия: где-где, а в капелле он рассчитывал найти хоть какое-то облегчение. Но там-то и случилась кульминация; мина взорвалась — душа, под которую с утра шел подкоп, разлетелась в клочья.
В великой скорби, на коленях Дюрталь все еще пытался вымолить подмогу, но она не приходила; он задыхался, заваленный во рве столь глубоком, под сводом столь прочным, что ни один призыв не прорывался, ни один звук не раздавался. Теряя последнюю отвагу, он заплакал, закрыв лицо руками, и в то время, как он жаловался Богу, зачем Тот привел его в обитель на такие муки, на него напали гнусные видения.
Какие-то флюиды протекали перед ним, заполняя пространство приапическими сценами. Он видел их не телесными глазами — галлюцинации не было, — но вне себя он их ощущал, а в себе примечал: словом, прикосновение было внешним, а видение внутренним.
Дюрталь постарался сосредоточить внимание на статуе святого Иосифа, перед которой стоял, и силился глядеть только на нее, но глаза его словно выворачивались внутрь: он глядел только туда, а там виделись одни голые зады. То была туча каких-то расплывчатых призраков неясного цвета, и лишь в тех местах, которых вожделеет вековечная мужская низость, они приобретали четкие очертания. Но и это не все. Человекоподобные формы растаяли, остались лишь пейзажи невидимой плоти, некие болота, багрянеющие на каком-то призрачном закате, с дрожащими раздвоенными кочками под кустиками травы. Затем вместилище чувственности совсем сжалось, но никуда не исчезло, а так и торчало перед ним, а вокруг него проросла кошмарная поросль, ковром расстилались маргаритки мрака, распустились и сплелись в глубоком доле лотосы бездны.
И жаркое веянье захлестнуло Дюрталя, обволокло, налетело яростными вихрями, впивавшимися в губы.
Он невольно смотрел в пустоту; покориться унижению этого насилья он не мог, но тело оставалось безжизненным, спокойным, а душа, стеная, восставала; значит, соблазна никакого не было, но хотя все подобные ухищрения вызывали в нем лишь омерзение и ужас, они не уходили, и оттого ему было невероятно скверно — вся погань со дна его распутного бытия всплывала на поверхность; напоминания о бесчинных случках гвоздили его. Соединившись со всеми страданиями, накопившимися с рассвета, груз этот раздавил его, и весь он с головы до пят покрылся холодным потом.
Он испускал дух, и вдруг, словно надзирая над своими подручными, проверяя, исполнены ли его приказания, на сцену явился сам палач. Дюрталь не видел его, но чувствовал, и это было несказуемо. Только тело его восстало и держалось, распоряжалось обезумевшей душой, подавляло ее панику яростным напряжением.
Очень ясно, очень отчетливо Дюрталь впервые ощутил различие, раздельность души и тела, и в первый же раз отдал отчет в том явлении, что тело, столько терзавшее подругу своими прихотями и нуждами, в час общей беды забывает обо всех обидах и не дает пойти ко дну той, что обычно ему сопротивляется.
Он увидел все это в мгновение ока, и вдруг все исчезло. Казалось, злой дух ушел; стена тьмы, окружавшая Дюрталя, растворилась, и со всех сторон хлынули лучи света; и в неохватном порыве с хоров раздалось «Salve Regina»,прогоняя бесов.
Это сердечно-восторженное пение привело его в чувство. Он воспрянул духом; вернулась надежда, что прошла эта страшная оставленность; он молился, и молитва его дошла до неба; он понял, что ее наконец услышали.
Служба окончилась. Дюрталь вернулся в дом для приезжающих; увидев его бледного, изможденного, отец Этьен и г-н Брюно в один голос воскликнули:
— Что с вами?
Он рухнул на стул и попытался описать им ужасающую голгофскую муку, которую претерпел.
— Это длилось больше девяти часов, — говорил он, — но в любом случае я никогда бы не поверил, что душа может так страдать!
Тогда лицо монаха озарилось. Он сжал руки Дюрталя и сказал ему:
— Радуйтесь, брат мой, с вами здесь обошлись как с монахом!
— Как это? — спросил ошарашенный Дюрталь.
— Да ведь эта агония — ибо нет другого слова, чтобы передать ужас такого состояния, — одно из самых важных испытаний, которые нам посылает Бог; это одна из станций на пути очищения; радуйтесь и веселитесь, ибо великую милость послал вам Иисус Христос!
— И это доказательство тому, что ваше обращение крепко, — убежденно добавил живущий.
— Бог? Но ведь не Бог же внушал мне сомнения в вере, зародил во мне безумное уныние, внедрил в меня дух кощунства, смущал меня отвратительными видениями?
— Нет, но Он попустил это. О, я знаю, это ужасно, — ответил отец госпитальер. — Бог скрывается, и сколько ни взывай к Нему, Он вам не ответит. Кажется, что ты совсем оставлен, но Он остается поблизости; а когда Бог отступает, наступает Сатана. Дьявол скручивает вас, наводит микроскоп на ваши прегрешения, точит вам мозг, как мелким напильником, а если к этому еще прибавляются, чтобы вас доконать, нечистые виденья…
Траппист помолчал и вновь заговорил медленно, обращаясь сам к себе:
— Встретиться с настоящей женщиной, из плоти и крови, — это пустяки, но вот эти образы, которые производит работа воображения, — вот это ужасно!
— А я-то думал, что в монастырях царит мир!
— О нет, мы посланы на землю для борьбы, а монастыри как раз и тревожат владыку преисподней: здесь души уходят от него, а он хочет завоевать их во что бы то ни стало. Нет места на земле, где больше соблазнов, чем в келье, и никого они так не терзают, как монаха.
— В житиях отцов-пустынников есть одно характерное в этом отношении место, — добавил господин Брюно. — Целый город поручается одному бесу, да и тот спит, а тревожить монастырь посылается две, три сотни бесов, и у них нет ни секунды покоя, они буквально пашут, как черти!
И действительно, задача увеличивать грех в городах — чистая синекура; Сатана обладает городскими жителями, а те об этом даже не подозревают, так что ему и не нужно их мучить, чтобы отнять упование на Бога: они покорны дьяволу, а тому и заботы нет.
Поэтому он держит свои легионы, чтобы осаждать монастыри, где ему жестоко сопротивляются. Впрочем, вы сами убедились, каким образом он ведет свой штурм!
— О, — вскричал Дюрталь, — самая сильная мука не от него! Хуже любого уныния, хуже покушений на веру и целомудрие мысль об оставленности Небом! Нет, это ничем нельзя передать!
— Именно это состояние мистическое богословие называет «темной ночью», — откликнулся господин Брюно.
Тогда Дюрталь воскликнул:
— Ах, вот оно что!.. припоминаю… вот почему святой Иоанн Креста уверяет, что скорбь этой ночи описать нельзя, и он, значит, не преувеличивает, говоря, что в это время живьем погружаешься в ад! А я-то сомневался в правдоподобии его сочинений, обвинял его в преувеличениях! Да он еще не все описал. Просто, чтобы в это поверить, надо самому пережить!
— А ведь вы еще ничего не видели, — спокойно отвечал живущий, — вы ведь прошли через первую часть этой ночи — ночь чувственную; она тоже ужасна, сам знаю на опыте, но это ничто в сравнении с ночью духовной, которая следует за ней. Эта ночь — точный образ страданий, которые наш Господь претерпел на горе Елеонской, когда в кровавом поту возопил: «Отче, да минует меня чаша сия!» [100]Вот она так страшна… — И г-н Брюно, побледнев, умолк. — Кто пережил эту пытку, — продолжал он после паузы, — тот уже знает, что терпят осужденные в мире ином!
— Ну что ж, — сказал монах, — уже пробил час отхода ко сну. От всех этих бед одно только средство: Святая Евхаристия; завтра воскресенье, все монахи будут причащаться, и вам надобно приобщиться с нами.
— Но я не могу причащаться в таком состоянии…
— Что ж, встаньте нынче ночью в три часа, я зайду за вами и отведу к отцу Максимину, он вас тотчас же исповедует.
Не ожидая ответа, отец госпитальер пожал Дюрталю руку и удалился.
100
Мф. 26: 39.