И, работая рядом с Революцией, раскапывая ее окрестности, можно было бы докопаться и до ее основания, раскрыть ее причины; тогда, конечно, обнаружилось бы, что чем больше гибло монастырей, тем более чудовищные следствия являлись. Кто знает, не совпадают ли сатанинские прихоти какого-нибудь Карье или Марата с кончиной аббатства, многие века хранившего Францию?

— Справедливости ради, — ответил аббат, — надо сказать, что Революция разрушала только руины. Взимание комменд в конце концов довело монастыри до дьявольщины. Они-то — увы! — распущенностью нравов и склонили весы, навлекли грозу на эту землю. Террор — лишь следствие их нечестия. Бога ничто больше не удерживало, и Он попустил свершиться всему.

— Да, но как теперь убедить в необходимости возмещения мир, обезумевший в непрерывной лихорадке наживы? Как убедить его, что нужно, чтобы уберечься от новой беды, укрыть города за святыми редутами монастырей?

После осады 1870 года Париж весьма благоразумно окружили огромным кольцом неприступных фортов, но разве не столь же необходимо окружить его поясом молитв, поставить в его окрестностях бастионы монашеских жилищ, во всех предместьях воздвигнуть монастыри кларисс, кармелитов и кармелиток, бенедиктинок Святых Даров, словом, те, что могли бы некоторым образом стать могучими цитаделями, стоящими на пути наступления армий Зла?

— Да, конечно, города очень нуждаются, чтобы от нашествия адских сил их оберегал санитарный кордон черного духовенства… Но послушайте, сударь, я вовсе не желаю лишать вас благодетельного отдыха; я еще подойду к вам завтра, пока вы не оставили нашу пустынь; впрочем, уже сейчас могу сказать вам, что здесь вы оставляете лишь друзей и всегда будете у нас желанным гостем. Надеюсь, что и вы со своей стороны не сохраните дурного воспоминания о нашем скромном гостеприимстве, а в доказательство еще раз навестите нас.

Говоря о том о сем, они вернулись к помещению для приезжающих. Отец настоятель пожал Дюрталю обе руки и медленно поднялся по ступеням крыльца, подметая мантией серебристую пыль: белая фигура в лунном луче.

IX

Дюрталь решил сразу после мессы в последний раз навестить рощи, по которым столько бродил то в бессилии, то в исступлении. Сначала он прошелся по старой аллее лип, бледные очертания которых были для его рассудка поистине тем же, чем отвар липовых листьев служит для тела: очень слабым универсальным лекарством, невинным и мягким успокоительным.

Потом он сел в их тени на каменную скамью. Слегка наклонившись, он углядел через подвижные отверстия ветвей величавый фасад аббатства, а против него, за огородом, гигантский крест над прудом…

Дюрталь встал, подошел к водяному кресту цвета табачного настоя, подсиненного небом, и вгляделся в огромного беломраморного Христа, возвышавшегося над всей обителью, вставая перед ней, словно непрестанное напоминание об обете страдания, который дали все насельники, страдания, которое Он был властен впоследствии претворить в радость.

«Дело в том, — размышлял Дюрталь, обдумывая противоречивые признания монахов, чья жизнь, по их же словам, была и очень приятна, и невероятно сурова, — дело в том, что Бог дурачит их. Они ищут здесь ада и приходят в рай; как странно я сам прожил в этом монастыре: ведь почти что одновременно я был и чрезвычайно несчастлив, и совершенно счастлив, и теперь предчувствую мираж, который уже рисуется; не пройдет и двух дней, как воспоминание о горестях (а ведь они, если все рассмотреть как следует, сильно перевешивали удовольствия) исчезнет, и я буду вспоминать лишь душевное упоенье в капелле, дивные голоса да утро на дорожках парка…

Как я буду жалеть об этой обители, об этой темнице на свежем воздухе! Удивительно, какую привязанность некими непонятными узами к ней я чувствую; когда сижу в келье, мне чудится, будто я вернулся в оставленную семью. В этих местах, которых никогда прежде не видел, я тотчас почувствовал себя дома; с первого мгновения понял эту совершенно особую жизнь, которой, между тем, не ведал. Мне кажется, что-то близко до меня касающееся, даже личное случилось в этих местах прежде моего рождения. Поистине, если бы я верил в переселение душ, то мог бы вообразить, что в одной из прежних жизней был монахом… Но если так, то скверным монахом, улыбнулся он собственным мыслям, потому что мне пришлось переродиться и вновь искупать в монастыре свои грехи.

Так разговаривая с собой, он спустился по длинной аллее, выводившей к монастырской ограде, и, срезав дорогу через густые кусты, стал бродить по кромке большого пруда.

Пруд не переливался, как в иные дни, когда ветер вздувал его, гоня вперед и тут же, коснувшись берегов, назад. Он был неподвижен; двигались только отраженья облаков и деревьев. Иногда листок, упавший с прибрежного тополя, плыл по тучке в воде, иногда со дна всплывали пузырьки воздуха и разрывались среди небесной синевы.

Дюрталь посмотрел, нет ли выдры, но она не показывалась; он видел лишь ласточек, задевавших воду кончиками крыльев, стрекоз, мелькавших кругом, как пушинки, и блестевших, как голубое сернистое пламя.

Возле крестообразного пруда он страдал, при виде же этой водной глади вспоминались лишь покойные часы, протекавшие там на ложе из мха или на подстилке из сухого тростника; Дюрталь умиленно глядел на бережок, стараясь запечатлеть эти места, унести в памяти, чтобы в Париже закрыть глаза и вновь очутиться на нем.

Он пошел дальше, замедлив шаг в ореховой аллее вдоль монастырских стен; оттуда он сошел во двор перед монашеским помещением, занятым службами, конюшнями, поленницами, там же были и свиные хлева. Дюрталь пытался разглядеть брата Симеона, но тот не показывался: видно, был занят скотиной. В хлевах стояла тишина, все свиньи были загнаны; только несколько тощих кошек молча бродили, собираясь, каждая в одиночку, на охоту за дичью, чтобы утешиться после вечной постной похлебки, которую они получали в обители.

Время поджимало; он зашел в последний раз помолиться в церковь и поднялся к себе в келью собрать чемодан.

Укладывая вещи, он подумал, до чего же бессмысленно украшать свое жилье. В Париже он тратил последние деньги, покупая книги и безделушки, потому что ему не нравились голые стены.

А здесь он глядел на совершенно пустые, известкой беленные переборки и сознавался себе: тут ему было лучше, чем в Париже, где комнаты обиты штофом.

Ему вдруг стало ясно: обитель переменила его привычки, за несколько дней всего его переворотила. Как мощно действует такая среда! — говорил он себе, немного напуганный подобным превращеньем. Застегивал баул и думал: надо все-таки повидать отца Этьена, уладить счета; я совсем не собираюсь жить на средства этих славных людей.

Он походил по коридорам и наконец столкнулся с отцом госпитальером во дворе.

Дюрталю было немного совестно говорить об этом, а монах при первых же словах улыбнулся:

— Устав святого Бенедикта говорит ясно: принимайте посетителя, как приняли бы Самого Господа Иисуса; это значит, что мы не можем брать деньги за наше скромное попечение.

Дюрталь смущенно настаивал; отец Этьен тогда сказал:

— Если вам неловко делить нашу скудную трапезу бесплатно, поступайте как вам угодно, однако сколько бы вы ни дали, эту сумму разменяют по десять и двадцать су и раздадут нищим, которые каждое утро, иногда придя очень издалека, стучатся в двери монастыря.

Дюрталь поклонился и вручил заранее приготовленные в кармане деньги госпитальеру, а потом спросил, нельзя ли ему до отъезда еще поговорить с отцом Максимином.

— Конечно можно, да отец приор и не отпустил бы вас без прощального рукопожатия. Сейчас погляжу, свободен ли он; подождите меня в трапезной.

Монах удалился и через несколько минут воротился вместе с приором.

— Ну вот, — сказал отец Максимин, — опять вы окунетесь в суматоху.

— Ох, отец мой, без всякой радости!

— Понимаю. Правда хорошо самому молчать и не слышать ничего кругом? Ну, мужайтесь, мы за вас будем молиться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: