Он отошел от окна и принялся перекладывать и переставлять все по-своему, пытаясь вернуть комнате ее обычный вид, — выдвигал и задвигал ящики, что-то вынимал, что-то клал обратно. На глаза ему попался красный карандаш — должно быть, завалился куда-нибудь за книги, а прислуга, наводя чистоту, нашла его и положила на видное место. Он взял его, не торопясь очинил и старательно заострил кончик. В одном из ящиков он нашел нераспечатанный рулон фотопленки и выложил его на стол, чтобы утром зарядить аппарат. В этом же ящике, вперемешку со всяким бумажным хламом, лежала куча старых фотографий, в том числе десятки любительских снимков. Мидж когда-то ими занималась — разбирала, рассматривала, клеила в альбомы; потом, в годы войны, то ли потеряла интерес, то ли одолели другие заботы.
Всю эту ерунду давно пора было выкинуть, сжечь. Знать бы в тот злополучный день, сколько этого добра здесь в ящиках! Вот был бы огонь — пожалуй, и мокрые поленья прогорели бы. К чему это все хранить? Хотя бы вот этот ужасный снимок Мидж, сделанный бог знает сколько лет назад, судя по платью и прическе — вскоре после замужества. Неужели она так взбивала волосы, носила этот пышный кок? Он ей совсем не шел — лицо у нее и в молодости было узкое и длинное. Платье с низким треугольным вырезом, в ушах болтаются серьги, на лице заискивающая, жалкая улыбка, рот кажется еще больше, чем был на самом деле… И надпись в левом углу: «Родному Кусику от любящей Мидж». Он успел начисто забыть это идиотское прозвище. Ему становилось неловко, когда она называла его так при посторонних, и он всякий раз ей выговаривал. К счастью, довольно скоро она прекратила.
Он разорвал снимок пополам и бросил в огонь. Он стал сворачиваться в трубочку, потом потемнел и вспыхнул, и напоследок в пламени мелькнула улыбка. Родному Кусику… Внезапно он вспомнил платье, которое было на Мидж в тот день — зеленое, совершенно не ее цвет, она казалась в нем еще бледнее. И купила она его для торжественного случая — кажется, какие-то знакомые праздновали годовщину своей свадьбы, и им пришла идея собрать вместе всех соседей и друзей, которые поженились приблизительно в одно время с ними. Прислали приглашение и им с Мидж.
Был шикарный обед, море шампанского, какие-то застольные речи, общее веселье, смех, шутки, часто весьма рискованные; он припомнил, что, когда все стали разъезжаться и они с Мидж садились в машину, хозяин с хохотом крикнул им вслед: «Идешь объясниться — не забудь надеть цилиндр: [3]ни одна не устоит!» Он не столько смотрел на Мидж, сколько чувствовал ее молчаливое присутствие. Она сидела рядом в своем дурацком зеленом платье, с жалкой, просительной улыбкой на лице — такой же, как на только что сгоревшей фотографии, — сидела напряженно и тревожно, не зная, как реагировать на сомнительную шутку, которую отпустил пьяный хозяин и которая неожиданно громко прозвучала в вечернем воздухе; и при этом ей хотелось казаться вполне современной, хотелось угодить мужу — но больше всего хотелось, чтобы он повернулся к ней, обратил на нее внимание: она ожидала какого-то знака, жеста…
Когда он поставил машину в гараж и вернулся в дом, она ждала его — неизвестно зачем. Пальто она сняла и бросила на диван — как видно, для того, чтобы еще покрасоваться в вечернем платье, и стояла посреди гостиной, улыбаясь своей неловкой, неуверенной улыбкой.
Он зевнул, уселся в кресло и раскрыл какую-то книжку. Она еще помедлила, потом взяла с дивана пальто и медленно пошла наверх. По-видимому, вскоре после того вечера и была сделана фотография, которую он порвал. «Родному Кусику от любящей Мидж». Он подбросил в огонь сухих веток. Они затрещали, занялись, и остатки снимка превратились в пепел. Сегодня огонь горел как надо…
На другой день наступила ясная и теплая погода. Солнце светило вовсю, кругом распевали птицы. Внезапно его потянуло в Лондон. В такой день хорошо пройтись по Бонд-стрит, [4]полюбоваться столичной толпой. Можно заехать к портному, зайти постричься, съесть в знакомом баре дюжину устриц… Он чувствовал себя вполне здоровым. Впереди было много приятных часов. Можно будет и в театр заглянуть, на какое-нибудь дневное представление.
День прошел в точности так, как он предполагал, — беззаботный, долгий, но не утомительный день, внесший желанное разнообразие в вереницу будней, похожих друг на друга. Домой он вернулся около семи вечера, предвкушая порцию виски и сытный ужин. Погода была такая теплая, что пальто ему не понадобилось; тепло было даже после захода солнца. Сворачивая к дому, он помахал рукой соседу-фермеру, который как раз проходил мимо ворот, и крикнул:
— Отличный денек!
Фермер кивнул, улыбнулся и крикнул в ответ:
— Хоть бы подольше постояла погода!
Симпатичный малый. Они с ним были в приятельских отношениях с военных лет, с той поры, как он помогал соседу работать на тракторе.
Он поставил машину в гараж, налил себе виски, выпил и в ожидании ужина вышел прогуляться по саду. Как много перемен за один только солнечный день! Из земли проклюнулось несколько белых и желтых нарциссов; живые изгороди покрылись первой нежной зеленью, а на яблонях дружно распустились бутоны, и все они стояли в праздничном белом наряде. Он подошел к своей любимице, молоденькой яблоньке, и дотронулся до нежных лепестков, потом слегка качнул одну ветку. Ветка была крепкая, упругая, такая уж наверняка не обломится. Запах от цветов шел легкий, едва уловимый, но еще денек-другой — и воздух наполнится тонким, нежным ароматом. Как чудесно пахнет яблоневый цвет — скромно, не резко, не навязчиво. Надо самому искать и находить этот запах, как ищет и находит его пчела. И, вдохнув этот запах однажды, ты запомнишь его на всю жизнь — и он всегда будет радовать и утешать тебя… Он потрепал ладонью яблоньку и пошел ужинать.
На другое утро, за завтраком, кто-то постучал в окно столовой. Прислуга пошла узнать, в чем дело; оказалось, что Виллис просит разрешения с ним поговорить. Он распорядился позвать его в дом.
Лицо у садовника было мрачное. Что там еще стряслось?
— Вы уж извините, сэр, — начал он, — только на меня тут мистер Джексон утром напустился. Возмущается.
Джексон был его сосед, фермер.
— Чем это он возмущается?
— Да вот говорит, что я накидал ему через забор каких-то головешек, а у него кобыла ходит с жеребеночком, и жеребенок будто бы ногу повредил и захромал. У меня и привычки-то такой нет — кидать через забор. А он на меня налетел как не знаю что. Мол, ценный жеребенок, а теперь неизвестно, что с ним делать, кто же хромого купит.
— Ну, вы его, надеюсь, успокоили? Сказали, что это недоразумение?
— Да сказать-то я сказал, сэр. Но кто-то на его участок и правда головешек накидал. Он меня повел, показал это место. Прямо против гаража. Я пошел ради интереса, и верно — лежат в траве головешки. Я решил по первости вам доложить, а потом уж кухарку пытать, а то сами знаете, как бывает, начнутся всякие обиды.
Он почувствовал на себе Виллисов пристальный взгляд. Придется признаваться, делать нечего. Впрочем, садовник по существу сам виноват.
— Не надо кухарку пытать, — сказал он сухо. — Это я выбросил туда дрова из очага. Вы безо всякого моего распоряжения распилили гнилой сук от яблони, прислуга этими дровами затопила — и в результате огонь потух, весь дом провонял дымом, и вечер у меня был испорчен. Я действительно тогда вышел из себя и не глядя выкинул прочь эти несчастные головешки, и если соседский жеребенок пострадал, извинитесь за меня перед Джексоном и скажите, что я готов возместить ему убытки. И прошу вас самым настоятельным образом прекратить самодеятельность и не снабжать меня больше подобным топливом.
— Слушаюсь, сэр. Я и сам вижу, что ничего хорошего из этого не вышло. Я, правда, никогда бы не подумал, что вы станете так утруждаться — выносить их во двор, выкидывать…
— Тем не менее я сделал именно так. И довольно об этом.