Я снова слышал, как шумит газонокосилка и как один из садовников подрезает лавровые кусты вблизи подъездной аллеи, а где-то возле конюшни лает собака. Я вновь заглянул в прохладную длинную комнату, служившую гостиной, мебель здесь покрывали чехлы из блестящего ситца, а в воздухе стоял аромат цветов, такой свежий, в отличие от затхлого запаха массивной мебели, которую никогда не передвигали. Голос моей матери, бесстрастный и невыразительный, монотонно бубнил, она вела бесконечную беседу с моим отцом о предметах, которые были мне неинтересны. Потом отец оттолкнул свой стул и направился к дверям, чтобы вернуться в библиотеку и продолжить свою работу. Он остановился, уже взявшись за ручку двери: «Ты поговорила с Ричардом?»

Мать что-то ответила. Я не расслышал ее слов, но увидел, как отец пожал плечами, словно выкидывая из головы мысли о таком тривиальном предмете, как я, затем добавил с презрительным смешком: «Из него никогда ничего не получится».

Кажется, она кивнула, как всегда соглашаясь с любым его словом, а когда он ушел, она забыла обо мне, как и отец, и отдалась самоотверженному труду, составлявшему радость ее жизни: она переписывала рукописи отца, набросанные тонким небрежным почерком, — своим, аккуратным и четким.

А я, стоя на подстриженной гладкой лужайке, смотрел на большой эркер, где виднелась фигура человека, что был моим отцом. Он постоял с минуту, заложив руки за спину и пристально глядя на сына, о котором у него сложилось столь безнадежное мнение. Затем повернулся к громоздкому письменному столу, где ветерок, игравший шторой, разбросал бумаги, сел сгорбившись и низко склонил голову; теперь тишину комнаты нарушали лишь скрипевшее перо да кисточка штор, бившаяся об оконную раму.

Каждое написанное им слово отличалось той восхитительной чистотой и простотой, которые были присущи лишь его редкому дару, возносившему отца над современными поэтами на пьедестал, отделенный от всего мира. Он стоял там, как великий безмолвный бог, над карликами-людьми, которых швыряло в разные стороны течение жизни. Образы, возникавшие в его кристально ясном сознании, становились словами, а слова — волшебством, и целое поражало своей изумительной красотой; одна ниточка соприкасалась с другой, и все они были в равной степени совершенны и обречены на бессмертие.

Поэтому мне казалось, что он не живое существо из плоти и крови, а памятник национальной гордости страны, его Англии, время от времени торжественно наклонявшийся на своем пьедестале и рассыпавший перед людьми пригоршню своих мыслей, и эти карлики жадно набрасывались на них, прижимая к своему голодному сердцу, как сокровище.

Мой отец был легендой, он сам создал себе легенду, свою жизнь, свою атмосферу; он был бесконечен, как нечто неизменное и бессмертное, подобно саге, которую передают шепотом из поколения в поколение. Его дом был лишь отражением его самого, и жена и слуги двигались как безмолвные тени или фигурки на ширме, сотворенной им самим, а он был великаном, пребывавшим в огромной библиотеке, где пахло затхлостью, — с темными, глубоко посаженными глазами на словно высеченном из мрамора лице, отстраненный от мира, как девственный снег на вершине далеких гор, такой величественный на своем пьедестале, целиком погруженный в свои мысли.

Подобно средневековому королю, он принимал почести как должное. Я помнил, как почитатели ждали в холле, пока он выйдет к ним, а мать разгуливала среди них с милостивым видом, как королева, каковою она себе, видимо, казалась.

Эта маленькая группа постепенно рассеивалась, по окончании аудиенции ослепленные и исполненные благоговения поклонники попадали на большую каменную террасу, и в памяти у них был навеки запечатлен великолепный образ их божества.

Все было так, как и полагалось, именно так они себе его представляли: безмятежный поэт, за которым стоит традиция, а Англия и они сами низко склоняются перед ним, признавая его превосходство.

Итак, они удалялись по длинной подъездной аллее, обсаженной каштанами, через парк, где паслись олени, — за парком густой лес, — мимо сторожки, через высокие железные ворота и оттуда уже на шоссе, которое ведет в Лессингтон.

Качая головами, они вздыхали в восторге от красоты увиденного, умиротворенности этого дома, от знакомства с моим отцом, но, даже завидуя ему, они в глубине души с улыбкой вспоминали собственные дома, ожидавшие их, свои маленькие радости и печали.

Вот о чем я рассказал в тот вечер Джейку в углу грязного ресторана, где в воздухе стоял табачный дым. Он не прерывал меня вопросами, я как будто беседовал с собой, а он лишь молча присутствовал при этом.

Разгоряченный рассказом, я повернулся, и взгляд мой упал на листок газеты, который кто-то оставил на соседнем столике. Это был тот самый выпуск, который я сегодня читал на мосту. Рядом с колонкой текста с газетного листа на меня смотрело лицо моего отца, видимо, чтобы лишний раз меня помучить.

Я ударил по газете кулаком и бросил ее Джейку, сидевшему в затененном углу.

— Вот, — сказал я, — это мой отец. — В голосе моем звучали и торжество, и вызов, я как будто ожидал, что он удивится и не выкажет одобрения, а мне это было безразлично. Вот так-то.

Он взглянул на фотографию и фамилию под ней, потом вернул мне газету, не произнеся ни слова. Я продолжил озвучивать свои мысли. Я снова говорил о доме и мысленно бродил по узким пыльным коридорам безмолвного особняка, проходя мимо дверей спален, которыми никогда не пользовались, заглядывая в большое необитаемое крыло, которое было закрыто и отделено от той части дома, в которой мы жили.

Мебель, прикрытая белыми чехлами, в сумраке выглядела очень загадочно. Если я открывал окно, то скрипели петли и тряслась рама, а когда в комнату просачивался дневной свет, было такое ощущение, будто совершается святотатство. Слепой мотылек, трепеща, летел к свету. Потом я закрывал окно, плотно задергивал гардины и выходил из комнаты, где царил дух тления и безмолвной враждебности, шел по мрачным коридорам, спускался по каменной лестнице помещения для слуг и выбирался в сад, на яркий солнечный свет, как тот мотылек с трепещущими крыльями. Однако мотылек был свободен, а я — все еще в тюрьме.

И мне хотелось закричать, и мне хотелось запеть, и мне хотелось подбросить мяч.

Да, мне хотелось быть мальчишкой среди мальчишек, поднявшись вместе с жаворонками, бродить ранним утром по мокрой траве, промочить ноги в росе и испачкать одежду илом из ручья в долине.

Мне хотелось даже разорить гнездо, не обращая внимания на безутешную птичку; хотелось нырнуть в озеро с веток ивы, низко склонившихся над водой; хотелось ощутить в руках крикетную биту и услышать резкий стук мяча о дерево.

Очень хотелось испытать на мальчишках силу своих кулаков, ввязаться в драку, хохотать, растянувшись на земле, а потом бежать вместе с ними, задыхаясь, и бросать камни, целясь в верхушку дерева.

А как хотелось прикоснуться к горячей, влажной спине лошади, чтобы она уткнулась мне в ладонь теплым носом, а потом вскочить верхом и, ударив пятками в ее бока, поскакать в луга.

Мечталось об отце, который понимал бы красоту подобных вещей, дал бы мне ружье и скакал рядом со мной верхом, подзывая собак, смеялся бы громко и долго, и чтобы от него пахло виски и табаком, и, конечно, после обеда он откидывался бы на спинку кресла, и улыбался через обеденный стол со свечами, и просил рассказать, о чем я думаю.

Мне хотелось, чтобы у меня была мать, красота которой заставляла бы меня конфузиться из-за моей неуклюжести; которая читала бы мои мысли, так что не нужно было бы ничего говорить; которая любила бы, чтобы я молча лежал в ее комнате, если мне захочется побыть одному, ни о чем не думая; которая всегда душилась бы одними и теми же духами — ими пахли бы ее ладони, а еще — за ушами; которая заходила бы ко мне перед сном, позволяя снова ощутить себя ребенком.

И ничего этого у меня не было, все существовало лишь в моем воображении, потому что мой отец был поэтом, а моя мать была его рабыней. Я же сидел в классной комнате с моим учителем, боясь пошевелиться, его близорукие глаза моргали за стеклами очков, и он с педантичной правильностью ученого читал, читал мне, соблюдая ритм греческого стиха. Мне постоянно внушалось, что я должен следовать по стопам моего отца, как смиренная тень, терпеливо тренируя свой ум, учась отшлифовывать фразы и почтительно складывать руки на переплетах книг, а из всех запахов признавать лишь запах древних манускриптов, выцветших чернил и желтого пергамента.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: