К счастью, «накладки» не было, бомбы ложились не вблизи радиокомитета. Композитор говорил с большим внутренним волнением, голос его звучал чуть глуховато, но был четок и внешне спокоен.
– Час тому назад я закончил вторую часть своего нового симфонического произведения, – так начал свое слово Дмитрий Дмитриевич. – Если это сочинение мне удастся написать хорошо, удастся закончить третью и четвертую части, то тогда можно будет назвать это сочинение Седьмой симфонией… Несмотря на военное время, несмотря на опасность, грозящую Ленинграду, я в довольно быстрый срок написал две части симфонии. Для чего я сообщаю об этом? Я сообщаю об этом для того, чтобы радиослушатели, которые сейчас слушают меня, знали, что жизнь нашего города идет нормально…
Все мы сейчас несем свою боевую вахту. И работники культуры так же честно и самоотверженно выполняют свой долг, как и все другие граждане Ленинграда…
…Двадцать два года прошло с тех пор, как я первый раз держала в руках эти два невзрачных, вырванных из блокнота листка, исписанных нервным, мелким почерком, почти без помарок, и сейчас, так же как тогда, пронзают они мое сердце безграничной своей гражданской горделивостью и целомудрием скромности. Редактор передачи дал их мне, чтобы «посмотреть, не слишком ли это спокойно».
– Нет, – сказала я, – тут нечего править и нельзя добавить ни одной пафосной строки. Но я прошу вас, подарите мне этот черновик.
– Да сделайте одолжение, – рассмеялся он, – только разрешите, я перепишу с оборота кое-что. Тут у меня небольшой план очередных оперативных передач на город…
И вот хранится у меня этот черновик речи Шостаковича, на обороте которого написан – рукой тоже торопившейся – план очередных передач на город:
1. Организация отрядов.
2. Связь на улице.
3. Строительство баррикад.
4. Бои с зажигательными бутылками.
5. Оборона дома.
6. Особо подчеркивать, что бои сейчас ведутся на ближних подступах…
Эти передачи-инструкции уже готовились и должны были передаваться сегодня-завтра. А Шостакович негромко говорил в это время:
– Советские музыканты, дорогие мои и многочисленные соратники по оружию, мои друзья! Помните, что нашему искусству грозит великая опасность. Будем же защищать нашу музыку, будем же честно и самоотверженно работать…
О, они работали на оборону – музыканты единственного оставшегося в Ленинграде оркестра – оркестра радиокомитета. Да, в Ленинграде в те дни не раздавалось по радио ни одной песни, ни одной мелодии – кто-то решил, что «сейчас для этого не время», но оркестр жил, он давал концерты для Англии и Швеции – необходимо было, чтоб и там знали, что мы живы и не только сопротивляемся и боремся, но даже играем Чайковского и Бетховена. А кроме того, почти все оркестранты несли службу ПВО и работали на оборонительных сооружениях. Скрипач А. Прессер был командиром пожарного звена радиокомитета; самую первую зажигательную бомбу, упавшую на крышу здания, потушил концертмейстер группы альтов артист И. Ясинявский; артисты Е. Шах и А. Сафонов рыли рвы и траншеи вокруг города как раз в тот день, когда выступал Шостакович… Им и в голову не приходило, что когда-нибудь они будут играть ту симфонию, о которой говорил композитор.
– До свидания, товарищи, – заканчивал он свою коротенькую речь, – через некоторое время я закончу свою Седьмую симфонию. Мысль моя ясна, и творческая энергия неудержимо заставляет меня двигать мое сочинение к окончанию. И тогда я снова выступлю в эфире со своим новым произведением и с волнением буду ждать вашей строгой, дружественной оценки. Заверяю вас от имени всех ленинградцев, работников культуры и искусства, что мы непобедимы и что мы всегда стоим на своем посту…
«Заверяю вас, что мы непобедимы…» Так говорил Шостакович, один из славных сыновей Ленинграда, гордость его, говорил вместе со всеми ленинградцами. И Родина, с гордостью, с болью и тревогой ловившая каждое слово колыбели Революции, верила Ленинграду.
Уже поздней осенью, когда первые партизаны Ленинградской области через линию фронта пришли в Ленинград и, конечно, явились к нам, в радиокомитет, чтобы под вымышленными именами или под какой-нибудь одной буквой выступить перед ленинградцами, – они рассказывали о том, что значили для них передачи из Ленинграда.
– Немцы изо дня в день печатали в своих газетах, что Ленинград сдан и Балтийский флот уничтожен, – говорил командир Лужского отряда Н. А. Панов (тогда товарищ П.). – Население подавлено известием, у нас в отряде настроение тяжелое… Как быть? Собираем партийную группу отряда, на повестке дня один вопрос – сдан Ленинград или нет? Постановили – не сдан! Да, да, постановили: считать Ленинград несданным… Но сердце болит!.. И вот идем лесом и натыкаемся на оредежских партизан. Первые слова, конечно: «Не слышали, как Ленинград?» А у них рация… А вот, говорят, попробуем, послушаем… И надо же – такая удача, – не прошло и часа – ловим: «Слушай нас, родная страна… говорит Ленинград… говорит Ленинград… Говорит крейсер «Киров»!» Ну! Что тут с нами было – мне не рассказать! Жив и Ленинград, и флот! Значит, правильно партсобрание решило. Мы тотчас же наших агитаторов в села – рассказывать, что не сдан Ленинград и не сдается. Это нам очень помогало.
Голос Ленинграда доходил до самых отдаленных углов страны, он возникал порой в самое нужное время… Об этом рассказывали нам в Севастополе в 1944 году севастопольские домохозяйки и ученый-хранитель Херсонского музея Александр Кузьмич Тахтай. Ленинград и Севастополь, Ленинград и Киев, Ленинград и Одесса начали свою перекличку осенью сорок первого года, когда все четыре города подвергались вражескому штурму. Горькой, героической и, увы, недолгой была эта перекличка… Дольше всего говорили мы с Севастополем, уже тогда, когда оба города были в осаде, вплоть до дня взятия Севастополя.
– Мы ловили голос Ленинграда с особым трепетом, – рассказывал Тахтай, – это был голос собрата по судьбе… Голос старшего брата. Спокойствие и уверенность, с которыми говорили ленинградцы, поражали и воодушевляли нас. Ведь мы-то лучше других знали, что означает это «несмотря на бешеные наскоки врага с земли и воздуха…» Но особенно поразило уже потом, когда мы узнали, что вы в это время – зимой и весной сорок второго года – испытывали, кроме так называемых «бешеных наскоков».
Нет, мы никого не обманывали, мы просто говорили самую важную правду, самое для всех главное: что держимся и будем держаться.
Разговаривая между собой в городе, мы разрешали себе больше…
Я помню, как 19 сентября 1941 года, в день неистовой бомбежки, которую помнят все ленинградцы, со Стремянной улицы в Дом радио пришла женщина, гражданка Московская, у которой только что под развалинами дома погибло двое детей. Она никогда не выступала по радио, но она пришла и сказала:
– Пустите меня к радио… я хочу говорить!
И она рассказала о том, что час назад случилось с ее детьми… И нам запомнились не столько ее слова, сколько ее дыхание. Трудное дыхание человека, который все время удерживает вопль и подавляет рыдание, дыхание, схваченное микрофоном и усиленное уличными рупорами. И весь Ленинград и бойцы на ближних подступах, на окраинах Ленинграда, слушали рассказ матери о том, как на Стремянной улице погибли у нее сын и дочка, и слушали ее дыхание – дыхание самого горя, самого мужества, и запомнили все это. Это помогало держаться.
Выступая с радиотрибуны, люди города, где личное и общее слились воедино, поддерживали друг друга, воодушевляли, сплачивались все неразделимей.
Как писатель я испытываю особую гордость оттого, что голоса ленинградских писателей звучали в эти дни в полную силу. Но искусство взошло на общегородскую небывалую трибуну не только затем, чтобы митинговать, агитировать, призывать – нет, кроме этого оно еще и беседовало с согражданами – беседовало негромко, в полном смысле слова по душам, оно размышляло вслух над самыми острыми вопросами жизни, оно советовало, утешало, горевало и радовалось вместе с теми, кто ему внимал, проникая в их души тем путем, который известен лишь искусству.