Мы охотно представились, каждый назвал себя по профессии и по имени, – сказали, что вот только что приехали в Пушкин.
– А мы уже со вчерашнего дня тут, – улыбнулся начальник патруля и, помолчав, добавил: – Вошли – и ни одного гражданского, ни одного… А вы, дорогие товарищи, осторожно тут ходите, только по тропочкам, только по нашим следочкам – тут повсюду заминировано. Опасно.
Мы шли по чьей-то бесстрашной тропочке вдоль Екатерининского дворца (со стороны парка, по чьим-то широким следам – несомненно, следам русских валенок, – подошли к главному его подъезду, остановились. Жгучая обида рванула сердце: я вспомнила вдруг, как тогда, до войны, мы, хозяева, входили в этот дворец, надев войлочные туфли… Мы боялись царапинку на полу оставить, мы лелеяли его… Товарищи, наш чудесный дворец разбит, разрушен! Чужеземцы, пришельцы, захватчики осквернили и разорили его. Только стены остались от него, а внутри все обвалилось, сквозь дыры окон видны кирпичи, скрученные балки, разбитые камни. Почти ничего не уцелело внутри дворца. Из дверей большой анфилады с их неповторимой позолоченной резьбой немцы устраивали потолки в своих землянках, настилали их вместо пола. Мы видели это сами. В одной из комнат дворцового подвала, где жила испанская «Голубая дивизия», мы видели обломки драгоценной резьбы. Видимо, здесь жил какой-то «любитель изящного». Сюда было затащено пианино, а на крышке пианино лежал срубленный с карниза золотой купидон.
Здесь же, во дворце, куда мы входили с таким благоговением и радостью, в комнатах нижнего этажа были устроены отхожие места для солдат и стойла для лошадей – мы видели в конюшнях свежее сено и конский навоз; лошадей угнали отсюда только вчера.
Враг уходил из Пушкина, трясясь от страха и отчаянно спеша, и все же успел разбить прикладами зеркала, растоптать старинные статуэтки, изрубить все, что было еще цело в церкви. Больше того – даже уцелевшие стены дворца, которые гордо и вызывающе, несмотря ни на что, хранят изящный свой и величественный контур, даже стены эти решили уничтожить бегущие немцы. Они нашли время для того, чтобы в наиболее сохранившуюся часть дворца затащить огромные авиационные бомбы замедленного действия и минами всех образцов набить все углы дворца. Врага выбросили отсюда, но гнусное его дыхание еще змеится по всем углам, смерть оставлена им здесь – невидимая, бессмысленная, подстерегающая на каждом шагу.
Мы узнали об этом от сапера, которого встретили уже возле Камероновой галереи.
– Вы… вы дворец осматривали? – почти весело и очень удивленно воскликнул он. – Да он же заминирован весь! Нет, уж вы поосторожнее…
Но тотчас же, указывая на Камеронову галерею, прибавил:
– А вот в этом дворце целых четыре штуки заложил. Здоровые! Пойдемте покажу… Наши их там сейчас обезвреживают. Вам интересно будет… Пойдемте, пойдемте!
Надо признаться, что мы отправились наблюдать обезвреживание трехтонных бомб без особого восторга, но… положение бесстрашных ленинградцев обязывало!
Я рада сказать, что Камеронова галерея хорошо сохранилась, хотя сильно изранена; в галерее нет ни одного бюста, а могучие статуи Геркулеса и Флоры украдены немцами. Но галерея все та же – легкая и строгая, полная воздуха и света.
У самой лестницы стоял грузовик, и несколько возбужденных, очень довольных саперов уже грузили на него трофейные бочки с бензином. Худощавый, высокий, весь закопченный военный немедленно и дружелюбно представился нам.
– Старший лейтенант Сальников, – сказал он, козыряя. – А вы – комиссия?
Мы опять поспешно и обрадованно назвали себя, сказали, кто мы и зачем здесь, и особое внимание обратили на В. А. Мануйлова как знатока города. Услышав это, старший лейтенант Сальников схватил с земли тонкие зеленые и красные провода и стремительно сунул их чуть не в самое лицо Мануйлову…
– Вот, – торжественно закричал он, – только что перерезали! Это шло к авиабомбам замедленного действия. Мы их сию минуту обезвредили. Буквально одну минуту назад! Все четыре. Можете убедиться.
Он подвел нас ко всем четырем бомбам по очереди – громадным, трехтонным бомбам, собственно говоря – торпедам, опутанным зелеными и красными проводами, как какими-то мерзкими червями.
– О, тут бы все в прах превратилось, если б они взорвались, – говорил Сальников. – Тут был расчет на одно лишь неосторожное движение – и все бы на воздух… И просто смешно, что это могло случиться буквально минуту назад!.. Но вы теперь не волнуйтесь, товарищ профессор, – обратился он к Мануйлову, – и вы, товарищ артист, и вы, товарищ писатель, тоже: этот дворец спасен. Ну, и мы заодно… И мы его опять отделаем по-прежнему… До войны я был инженером-строителем. Я вам ручаюсь, что это можно восстановить в прежней красоте. Верьте слову строителя… А теперь прощайте, мы едем вслед за нашими частями, нам надо поспеть в Гатчину… Вот в Павловске немцу удалось поджечь и взорвать дворец, и сейчас он горит, но здесь все, что уцелело, будет спасено, как эта галерея. Верьте слову строителя и сапера. До свиданья, товарищи, не волнуйтесь и ходите только по тропинкам. Только по тропинкам!..
Они шумно погрузились в грузовик, мы пожали им руки, и они помчались вслед за своей частью, уже дерущейся в это время на окраинах Гатчины, а мы пошли дальше, по городу.
Возле полуразрушенного домика Китаевой нам вновь встретился патруль, и вдруг В. А. Мануйлов не удержался и начал рассказывать им и нам о домике, около которого мы стояли. Он говорил минут двадцать – двадцать пять, почти целых академических полчаса; солдаты слушали жадно и внимательно и все с большим уважением поглядывали на разбитый деревянный домик, около которого торчали дощечки с надписями: «Минен, минен!» И вокруг было очень тихо, совершенно безлюдно и очень грустно… «Спасибо, товарищ профессор, – сказал патруль, когда Мануйлов кончил краткую свою лекцию, – теперь будем знать, какой это знаменитый домик…»
В Лицее нет ни одной рамы, но Лицей все же цел, и лицейская церковь цела – и это просто удивительно! Мемориальные доски на Лицее на месте, и даже дощечка с надписью на русском языке, дощечка, висящая у Лицея еще с мирного времени: «Автобус №3, Пушкин – Ленинград» – непостижимым образом осталась цела. Она скоро опять пригодится нам – ведь путь от Пушкина до Ленинграда вновь свободен! Но в ограде – пустой гранитный постамент: статуи юноши Пушкина, мечтавшего на скамье десятки лет, – нет. Постамент пуст и похож на надгробье.
А на воротах, ведущих во двор Екатерининского дворца, на фанере натрафареченная надпись на немецком и русском языках: «Стой. Запретная зона. За нахождение в зоне – расстрел. Комендант города Пушкин».
И у ворот Александровского парка – две фанерные дощечки, тоже на русском и немецком языках. На одной надпись: «Вход в парк строго воспрещен. За нарушение – расстрел». На другой: «Гражданским лицам даже в супровождении немецких солдатов вход воспрещен». (Я привожу надпись со всеми особенностями орфографии.) Мы сняли эти доски и взяли с собой. Потом мы вошли в наш парк, за вход в который еще вчера русскому человеку грозил расстрел.
Александровский дворец сохранился лучше, чем Екатерининский, хотя правое его крыло внутри совсем обрушилось и правый подъезд, у колоннады, совершенно уничтожен. Статуя играющего в свайку – «юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый», – сохранилась. Юноша, играющий в бабки, валяется в снегу около своего постамента, и его рука, та самая, которой он «о колено бодро оперся», – искалечена.
А перед колоннадой дворца немцы водрузили довольно высокий гранитный постамент. На нем сверху – огромная свастика. На цоколе – изображение железного креста. Перед постаментом, между израненной колоннадой, ровные ряды тесно стоящих березовых крестов. Их около сотни. На каждом – дощечка с изображением железного креста и именем, званием и т. д. похороненного. Здесь похоронены немцы, убитые в сорок первом году. Это кладбище. Кладбищ в парках несколько.
А Китайский театр сожжен дотла… Белая башня неисправимо повреждена. В городе нет ни одного дома, пригодного для жилья. Обугленные, искалеченные, изломанные деревья похожи на раненых солдат… Ходишь по городу, и не верится: неужели здесь когда-нибудь смогут жить люди?