И вот сегодняшний Севастополь – это не что иное, как огромнейший Херсонес, нео-Херсонес.
– Какое пиршество для очей археолога, – сказал о Севастополе ученый хранитель херсонесского городища и музея А. К. Тахтай, – какое грустное пиршество!..
Да, Севастополь, что по-русски значит «Город славы», представляет собой сплошную колоссальную руину, огромным амфитеатром поднимающуюся над прекрасными голубыми бухтами и заливами. И так же, как в Херсонесе, здания его, развалившиеся, сбросившие штукатурку, лепку, превратились в одичавшие, нагие камни, в природу, – и так же, как в Херсонесе, веет от этих камней многими-многими веками. Ощущение времени минутами исчезает – нет, это не мы, это Эллада, это тысячелетия назад стоял здесь неизвестный прекрасный город, чьи белые развалины высятся сейчас над морем.
Мы видели много развалин. Одни из них вызывают чувство щемящей печали, как, например, развалины Пушкина, другие – чувство страха, даже отвращения, третьи – угнетают до предела. Развалины целого города, Севастополя, застывшие в порыве сопротивления, вызывают чувство гордости. Велик народ, который мог таксопротивляться, который ничего не щадил во имя свободы: ни городов своих, ни памятников прошлого своего, ни самого себя. Он не может не победить, если есть у него такие развалины, как Севастополь! Не плачь же над ними, русский человек, – гордись: это ты так дрался за свою землю.
Отсюда, из Севастополя, мы по-новому увидели наш город – Ленинград – и по-новому ощутили кровную связь ленинградского подвига с подвигом всего народа. Мы с особой силой и отрадой убедились в этом родстве, когда ближе узнали многих севастопольцев и жизнь их в дни обороны, в дни оккупации и теперь, в дни начавшегося возрождения.
Севастополь освобожден всего четыре месяца назад, а живет в нем уже больше семидесяти тысяч человек, а рвется в город еще больше народу – и правдами, и неправдами прибывают ежедневно.
Приедут, увидят – ахнут, обнажат голову, постоят минуту в безмолвии, потом с трудом среди камней и завалов отыщут свою улицу, на которой жили десятки лет, по каким-то еле уловимым признакам опознают ее, даже камни бывшего дома своего опознают, поплачут над ними, вздохнут и скажут:
– Ну, слава богу, вернулись!
И не жалеют, что вернулись из края, где жили под крышей… Какую власть имеет над русским человеком родное место!.. А севастопольцы, кроме того, влюблены в свой город так же, как мы, ленинградцы, – в свой. Их не останавливают руины, не пугает тяжелый, странный быт, во многом напоминающий первый год нашей блокады.
В Севастополе, где до войны было больше одиннадцати тысяч жилых домов, ко дню его освобождения не осталось ни одного целого дома, остались только «частично уцелевшие»: пять домов, уцелевших на восемьдесят процентов, сто восемьдесят три дома, уцелевших на пятьдесят процентов (то есть разрушенных «только» наполовину), и на окраинах – всего восемьсот двадцать маленьких частных домиков, тоже… наполовину или больше разрушенных. Идешь по улицам и не понимаешь – как же, где же живут здесь семьдесят тысяч человек?
Но вот перед вами, на уступе, руина пятиэтажного дома, с вырванной серединой, с рухнувшими стенами, без кровли, и вдруг где-то, примерно на третьем этаже этой руины, вы обнаруживаете… два окошка, застекленные светлым стеклом, да еще с тюлевыми белоснежными занавесками. Окна открыты, ветер выносит занавеси из помещения, как пена клубятся они под обгоревшими обломками лестницы, и эхо развалины грубым голосом вторит веселой песенке, несущейся из этих окон с пластинки патефона… Случайно из всего огромного дома уцелела одна комната, и вот кто-то уже украсил ее, обжил и бесстрашно лазит туда по остаткам лестницы.
Вот здание, от которого остались только подъезд и нависший над ним лестничный пролет. Но к подъезду приделана фанерная дверца, а на ней надпись: «Маникюр здесь». Подъезд превращен в парикмахерскую; прямо на тротуаре, рядом с фанерной дверцей, кипит самовар – в «парикмахерской» так тесно, что самовар там уже не умещается.
Вот удивительно гладкий фундамент, по бокам его – две-три полуобвалившиеся колонны, груда камней сбоку, а к ним прилажена дощечка: «Кино «Красный луч». Кино помещается в подвале, глубоко под развалинами, а расчищенный фундамент по вечерам приспосабливается под танцевальную площадку. Да, да, по вечерам здесь танцуют, да еще как: под духовой оркестр, осветив руину прожекторами… Блещут надраенные пуговицы морских кителей, ярко белеют в синем воздухе обломки колонн, лукаво смеются девушки, крысы время от времени деловито шмыгают под ногами танцующих; крыс в городе несметное количество, и людей они пока что совсем не боятся.
Вот еще одна грандиозная «развалка», где уцелел только угол нижнего этажа, но этот угол уже приспособлен под хлебный магазин… Вообще для Севастополя выражение «приспособить здание» пока что гораздо точнее, чем «восстановить». Еще когда-то его, здание, восстановят, а приспособить можно уже сейчас. Но возрождение Севастополя началось с первого дня его освобождения; уже около пяти месяцев люди отвоевывают у развалин шаг за шагом, метр за метром, властно и кропотливо поднимая город из праха, и одичавшие, как бы древние камни вновь обращают в современные жилища, в больницы, в школы. Так, к октябрю у камней было отвоевано уже свыше пятидесяти тысяч квадратных метров площади, пригодной для того, чтобы на ней жил человек. Городу возвращена пресная вода – пущен весь водопровод, так что теперь воды хватает и кораблям, и людям, а ведь при немцах был один колодец на весь город – совсем такой, как в Херсонесе, так же облицованный камнями, такой же формы. У города есть теперь электрическая энергия, есть свет…
И вот, когда ночь опускается на Севастополь, густая южная ночь, – вдруг происходит чудо: в безлунном мраке исчезают развалины, совсем исчезают, и вспыхивают сотни огней. Горят отличительные огни на рейде, на катерах и тральщиках, зеленые и красные огни, дробясь и отражаясь в тихой воде бухты; горят огоньки на Корабельной стороне, на Северной, светятся там и сям по уступам, на идущих вверх улицах города, – мерцают, мигают, искрятся огни везде, где только приспособились жить люди. И перед вами не мертвый, не разрушенный, а живой, довоенный Севастополь, веселый, милый город рыбачек, матросов и путешественников. О да, он жив, он подает голос то склянками, то боцманской дудкой – снизу, с воды, с палубы, то рокотом невидимой в темноте гитары, – он здесь, он весь обозначен огнями. Город Славы, столица Черноморья. Он жив, лежащий в развалинах, подобный древнему Херсонесу, потому что жива его страстная черноморская душа, неистовая в труде и в битве. И как вызов, как клятва звучит размашистая надпись, начертанная на огромном, пересекшем улицу обломке стены:
«Да здравствует наш прекрасный город-герой Севастополь!»
ПРИСЯГА НА ВЕРНОСТЬ.«Клянусь Зевсом, Землею, Солнцем, Девою, богами и богинями Олимпийскими и героями, кои владеют городом… я не предам ни Херсонеса, ни Керкинитиды, ни Прекрасной гавани, ни прочих укреплений – ничего никому, ни эллину, ни варвару, но буду охранять для народа херсонеситов…»
Так начиналась присяга граждан древнего города Херсонеса – присяга в верности своему городу и его демократии. Более двух тысячлет тому назад она была высечена на мраморной стеле (плите) и установлена в центре цветущего тогда Херсонеса, пятьдесят шесть лет назад она была извлечена из херсонесской археологической целины и вплоть до осени сорок первого года хранилась в херсонесском музее как его гордость, как одна из величайших исторических ценностей всего мира.
«Буду врагом злоумышляющему и предающему Херсонес, или Керкинитиду, или Прекрасную гавань… не открою ни эллину, ни варвару ничего тайного, что может повредить городу; не дам и не приму дара ко вреду города и сограждан… Не вступлю в заговор ни против херсонеситов, ни против кого-либо из сограждан, кто не объявлен врагом народа. Если же я с кем-либо вступил в заговор… да не приносит мне плода ни земля, ни море, женщины да не рождают прекрасных детей…»