Дядюшка Билли, облокотясь о поручни, рассеянно и умиротворенно созерцал раскинувшийся по берегу залива город на трех холмах, Золотые Ворота и солнце, тонувшее в океане расплавленного золота. О чем были думы дядюшки Билли, что приводила ему на память эта картина, осталось от нас скрытым, ибо в эту минуту дядюшка Джим, расположившийся на палубе с вечерней газетой и наслаждавшийся отдыхом, вдруг протяжно свистнул и тронул за рукав своего задумавшегося приятеля.
— Гляди-ка! — сказал он, тыча пальцем в газетную заметку, которую, видимо, только что прочел. — Ты только послушай, что тут пишут, сразу поймешь, до чего нам с тобой повезло, потому что мы надеемся лишь на свои мозолистые руки и не похожи на тех, кто гонится за удачей и вечно ловит счастье за хвост. Ну-ка, Билли, прочисти уши, послушай, что я тут сейчас вычитал в этой газете, тогда поймешь, какие еще есть на свете идиоты! А ведь писака-то, похоже, видел это собственными глазами!
И дядюшка Джим откашлялся и, держа газету возле самого носа, принялся медленно читать вслух:
«Вчера вечером игорный зал «Аркадия» напоминал бурные дни сорок девятого года и золотой лихорадки. Какой-то неизвестный, по-видимому, один из последних представителей той бесшабашной эпохи, иначе говоря, загулявший старатель, которому повезло, появился возле игорного стола в сопровождении кучера-негра, тащившего две увесистых сумки с золотом. Избрав сферой своей деятельности «фараон», незнакомец с подчеркнутой небрежностью принялся делать крупные ставки, и вскоре все присутствующие, затаив дыхание, следили, за его игрой. Буквально за несколько минут его выигрыш вырос примерно до восьмидесяти тысяч долларов, а может быть, и до ста. По залу пронесся шепот, что это уже не просто пьяная прихоть загулявшего старателя с Запада, одуревшего от свалившегося на него богатства, а сознательная попытка сорвать банк. В этом мнении многих укрепляло беззаботное поведение игрока и его необычайное равнодушие к столь баснословной удаче. Но если такая попытка и в самом деле имела место, то она потерпела фиаско. После десяти крупных выигрышей кряду фортуна повернулась к игроку спиной, и зарвавшийся игрок оставил на столе не только весь свой выигрыш, но и свою первоначальную ставку, равную примерно двадцати тысячам долларов. Эта небывалая игра собрала целую толпу зевак, потрясенных даже не столько величиной ставок, сколько поразительным хладнокровием и беспечностью игрока, который, как говорят, когда все было кончено, бросил банкомету двадцатидолларовую монету и удалился, весело насвистывая. Кто был этот человек, неизвестно, никто из завсегдатаев игорного дома не мог его опознать, так же как и кру… крупье».
— Слыхал? — проговорил дядюшка Джим, с грехом пополам перескочив через французское словечко и закончив чтение. — Ну, скажи, видел ты когда-нибудь такого полоумного идиота, прости господи?
Дядюшка Билли оторвал взгляд от золотого диска, уже погружавшегося в поток расплавленного золота, и ответил с виноватой улыбкой:
— Никогда!
И даже в дни величайшего процветания и благоденствия ранчо «Высокая пшеница» Фолла и Фостера он так и не открыл тайны своему компаньону.
Перевод Т. Озерской
КО СИ
Сомневаюсь, чтобы такое имя дали ему родители, да и не уверен, имя ли это вообще; нам всем казалось, что это просто-напросто кличка, намек на разрез его глаз, приподнятых к вискам, как у всех представителей монгольской расы — «коси»! С другой стороны, я слыхал, что у китайцев есть древний обычай писать вместо вывесок на дверях своих лавок какую-нибудь пословицу, девиз, а то и целое изречение Конфуция, что-нибудь вроде: «Добродетель — сама по себе воздаяние» или: «Богатство — самообман»; по-китайски это пишется в два-три слога, и калифорнийский старатель по простоте душевной легко может принять надпись за имя хозяина. Как бы то ни было, Ко Си отзывался на эту кличку с терпеливой улыбкой, свойственной всем его соплеменникам, и никто не звал его иначе. Если же его и величали «Бригадным генералом», «Судьей» или «Командором», то всякий понимал, что это не более как иронические прозвища, которыми любят награждать друг друга американцы, и употребляли их не иначе, как в дружеском разговоре. Внешне он ничем не отличался от любого китайца: ходил в такой же синей хлопчатобумажной куртке и белых штанах, как и прочие китайские кули, и при всей свежести и чистоте одежды от него всегда отдавало тем особым аптечным запахом опиума и имбиря, про который у нас говорят: «Отдает китайцем».
В мою первую же встречу с ним проявилась характерная черта его натуры — терпеливость. Вот уже несколько месяцев он стирал мое белье, а я еще ни разу не видал его в лицо. Но в конце концов встреча стала неизбежной: было очевидно, что он считает пуговицы какими-то излишними наростами на белье, которые следует удалять вместе с грязью, и пора было дать ему некоторые разъяснения на этот счет. Я ожидал, что он придет ко мне домой, но он почему-то не приходил.
Однажды случилось так, что я раньше времени вернулся с полуденного перерыва в местную школу, где я преподавал. Несколько младших учеников, слонявшихся по школьному двору, завидев меня, с такой стремительностью бросились наутек, что я невольно подумал, не напроказили ли они чего, однако тотчас забыл об этом. Пройдя через пустой класс, я уселся за стол и начал готовиться к следующему уроку, как вдруг послышался чей-то слабый вздох. Подняв глаза, я с величайшим удивлением увидел перед собой китайца, которого не заметил, когда вошел; он сидел неестественно прямо на скамье, спиной к окну. Поймав мой взгляд, он печально улыбнулся, но не двинулся с места.
— Что вы тут делаете? — спросил я сурово.
— Моя стилай лубашка. Моя хочет говоли пло пуговиса.
— А, так вы и есть Ко Си?
— Я самая, Джон.
— Ну идите сюда.
Я снова занялся своими делами, но он не пошевелился.
— Идите же сюда, черт побери! Вы что, не понимаете?
— Иди суда моя понимайла. Моя не понимайла меликанский мальчишка, котолый меня поймай. Твоя иди суда, твоя понимайла?
Мне стало досадно, но, полагая, что этот несчастный все еще побаивается озорников, которых я, очевидно, спугнул в разгаре забавы, я положил перо и подошел к нему. Каково же было мое удивление и раскаяние, когда я обнаружил, что длинная коса китайца крепко зажата оконной рамой! Сорванцы удочкой выловили косу со двора, а затем захлопнули раму. Я извинился, открыл окно и освободил его. Он не жаловался, хотя, вероятно, довольно долго просидел в очень неудобной позе, и сразу заговорил о деле, по которому явился.
— Почему вы не пришли ко мне домой? — спросил я.
Он усмехнулся печально и мудро.
— Миссел Балли (мистер Барри, мой квартирохозяин) долсна мне пять доллал за стилай-стилай. Он моя не плати. Он говоли, он вытляхнет из меня душа, когда моя плиходи и плоси плати-плати. Моя не плиходи домой, моя плиходи скола. Понимайла? Меликанский мальчишка плохой, но не такой сильно плохой, как большой меликанса. Мальчишка не может так сильно обижай китайса.
Увы, я знал, что все это правда. Мистер Джемс Барри был ирландец, и его возвышенной религиозной душе претила мысль платить нехристю за работу. У меня язык не повернулся выговаривать Ко Си за пуговицы. Более того, я пустился на все лады расхваливать белизну и лоск выстиранных им рубашек и чуть ли не смиренно просил его снова прийти за моим бельем. Вернувшись домой, я попробовал поговорить с мистером Барри, но не добился от него ничего, а только укрепил в нем уверенность, что «я один из тех отъявленных республиканцев, которым все бы только лизаться с цветными». Словом, я нажил в лице мистера Барри врага и в то же время, сам того не подозревая, обрел друга в Ко Си.
Я сообразил это лишь несколько дней спустя, когда на моем столе появился горшочек с цветущей японской камелией. Я знал, что подобные подарки исподтишка мне делали мои ученики. Но что они могли принести? Букет полевых цветов или роз, срезанных в родительском саду, а уж никак не диковинное заморское растение, которое было большой редкостью в наших краях. Я тут же вспомнил, что как все китайцы, Ко Си очень любил цветы и в соседнем городе у него был друг, тоже китаец, имевший большую оранжерею. Мои сомнения рассеялись окончательно, когда я заметил трубочку из красной рисовой бумаги, привязанную к стеблю цветка — счет за стирку. Разумеется, только Ко Си мог додуматься до такой несуразности — совместить деловые отношения с деликатным изъявлением признательности. Самый красивый цветок был верхний. Я сорвал его, чтобы вдеть в петличку, и с удивлением обнаружил, что он прикручен, к стеблю проволокой. Это побудило меня осмотреть остальные цветки, и они тоже оказались на проволоке! Больше того, они показались мне не такими красивыми и куда больше обычной камелии пахли мокрой землей. Присмотревшись внимательнее, я увидел, что за исключением первого, сорванного мною цветка, все остальные искусно сделаны из тончайших ломтиков картофеля, с изумительным правдоподобием воспроизводивших естественную восковость и форму настоящей камелии. Это была великолепная работа, и оставалось лишь поражаться тому, сколько безмерного, прямо-таки трогательного терпения может вложить человек в совершенно напрасный труд. Однако и это было в духе Ко Си. Я не понимал лишь одного: хотел ли он меня обмануть или просто удивить своим искусством? Во всяком случае, я не мог судить его слишком строго уже хотя бы потому, что он стал жертвой проказ моих учеников, и поэтому просто послал ему записку с изъявлением сердечной благодарности, ни словом не обмолвившись о своих открытиях.