Существование Всероссийского Комитета помощи голодающим, плодотворность его — прерванной в самом начале — деятельности показали Ленину, что «красный террор» эпохи «военного коммунизма» еще не уничтожил общества, человеческих связей, не ликвидировал памяти о прошлом. «Сменовеховство» — идеология капитуляции, признание за победителями права на выражение «русской идеи» — облегчило Ленину нанесение тяжелейшего удара по обществу, по русской интеллигенции. Прежде всего по тем, кто оставался в стране, надеясь найти модус вивенди [19]с победителем на основе взаимного уважения и — сотрудничества. На новом — советском — языке высылка за границу означала ультиматум интеллигенции: сдача на милость победителям или гибель.
Интеллигенция приняла ультиматум: сдалась. Направляясь перед отъездом за границу на последнее заседание Всероссийского союза писателей, одним из организаторов и руководителей которого он был, Михаил Осоргин подготовил краткую речь в ответ на «прощальное приветствие, которое естественно ожидал». Приветствия не было. «И внезапно я догадываюсь, — вспоминает писатель, — что Союз уже достаточно напуган, что он уже не тот и будущее его предопределено».
Будущее предопределено на долгие десятилетия. В процессе ликвидации русского общества, в процессе порабощения мысли период с августа 1921–го по август 1922 г. играет важнейшую роль.
1991
2
ПО ОБЕ СТОРОНЫ КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКИ
МАРИЭТТА ЧУДАКОВА
О Михаиле Булгакове
Булгаков дописывал роман в атмосфере «большого террора», охватившей страну в 1936–1938 гг., когда и количество ежедневно арестуемых людей, и гадание о причинах ареста того или иного близкого или знакомого превысило возможности человеческого воображения. Не обратить на это внимание писателю его масштаба было невозможно. Но эта атмосфера была и необычайно трудна для воплощения — тем более если автор хотя бы в какой–то степени имел расчет на печатание своего сочинения. И Булгаков выбирает гротескно–ироническую форму для своего отклика на явление времени, пройти мимо которого казалось ему, видимо, невозможно: изображает таинственные исчезновения одного за другим жильцов в квартире № 50, принадлежащей вдове ювелира. Дурашливым тоном, а на самом деле играя с огнем, автор описывает, как в ночь исчезновения последней жилицы — домработницы Анфисы — по рассказам жильцов других квартир, «будто бы в № 50–м всю ночь слышались какие–то стуки и будто бы до утра горел электрический свет», а наутро Анфиса исчезла! То есть описываются всем тогда известные признаки идущего в квартире в ночь ареста обыска — а между тем автор делает вид, что описывает таинственные, непонятные явления. Одна за другой идут детали описания других исчезновений, хорошо знакомые современникам: так и было, что человека, как жильца квартиры № 50, просили «на минутку зайти в отделение милиции в чем–то расписаться», он предупреждал соседей, что «вернется через десять минут», и исчезал навсегда. Ведь об арестах нельзя было даже упоминать по телефону: если звонили человеку, которого только что арестовали, его родственники или соседи отвечали: «Он заболел» или «Он уехал». И главное — звонящий понимал по самому тону, что именно произошло!
Целый пласт деталей в «московских» главах романа «Мастер и Маргарита» рассчитан главным образом на советскогочитателя — соотечественника и современника Булгакова. Писатель старался сказать в своем романе (в процессе работы он то надеялся его напечатать, то терял надежду) о том, о чем почти никто в эти годы не решался писать, — о страхе, всеобщей подозрительности. Когда Азазелло приглашает Маргариту к «одному очень знатному иностранцу», она отвечает, «невесело» усмехнувшись: «…но я никогда не вижу никаких иностранцев, общаться с ними у меня нет никакой охоты… и кроме того, мой муж… Моя драма в том, что я живу с тем, кого я не люблю, но портить ему жизнь считаю делом недостойным», — то Азазелло «с видимой скукой выслушал эту бессвязную речь», но прекрасно ее понял. Действительно, — ее речь непонятна была бы ни в одной стране мира, как и в сегодняшней России (как это она не видит «никаких иностранцев»?). Но в советской России «бессвязное» имело внутреннюю связь: подразумевается, что общение с иностранцами — проступок, портящий карьеру советского человека.
Булгаков тщательно разрабатывает в романе тему «иностранца» и взаимоотношений с ним советских людей. Он связывает с этой темой мотив доносительства.Кроме него, почти никто из писателей 30–х гг. не попытался вывести это пронизавшее невидимыми нитями всю советскую жизнь явление на поверхность литературы.
Поведение Берлиоза и Ивана в первой сцене романа подчеркнуто окрашено ксенофобией (то есть подозрительным, враждебным отношениям к «чужим»). Непохожий на них человек не интересен, не любопытен им, а только подозрителен. Это уже привитый за десятилетия советской власти комплекс советских людей. Что же их настораживает? Только то, что он иностранец и при этом хорошо говорит по–русски! Значит, он не должен в СССР быть на свободе! Иностранец, хорошо говорящий по–русски, вызывает равную реакцию и у невежественного Ивана Бездомного, и у «начитанного» Берлиоза — здесь они понимают друг друга с полуслова.
– Вот что, Миша, — зашептал поэт, оттащив Берлиоза в сторону, — он никакой не интурист, а шпион. Это русский эмигрант, перебравшийся к нам. Спрашивай у него документы, а то уйдет…
– Ты думаешь? — встревоженно шепнул Берлиоз, а сам подумал: “А ведь он прав…”»
Автор демонстрирует шпиономанию, охватившую в годы работы над романом всю страну. Тонким иносказанием он дает понять мрачный смысл эпизодов. Иностранец «Берлиозу скорее понравился, то есть не то чтобы понравился, а… как бы выразиться… заинтересовал, что ли». Это нарочитое авторское затруднение в выборе слов должно приковать внимание читателя и прояснить для него смысл сцены. «Интерес» Берлиоза к незнакомцу — это зловещее и весьма характерное для эпохи Большого Террора настороженное внимание к «чужому», резко отличному от других человеку как к потенциальной жертве.
Ведь оба литератора вполне готовы к тому, чтобы задержать «заинтересовавшего» их «иностранца» — и отдать его на расправу ГПУ. И потому развернувшаяся сразу вслед картина страшной гибели Берлиоза могла наводить читателя и на мысль о возмездииза эту постоянную готовность к доносу, который в те годы, как знал каждый читатель, вел к непременному аресту и весьма реальной гибели задержанного.
В романе продемонстрировано и безусловное возмездие — совершаемая в квартире № 50 на глазах у Маргариты казнь барона Майгеля. Имя прозрачно намекало на «барона» Б. Штейера, постоянно сопровождавшего иностранцев в Москве, присутствовавшего на всех приемах, то есть почти штатного, а может быть и штатного, осведомителя, известного в этой своей функции всей Москве. К тому времени, когда дописывался роман, барон уже бесследно исчез в подвалах Лубянки. И Воланд нравоучительно объяснял в романе его двойнику в последние минуты жизни смысл происходящего: «…разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности» и «злые языки уже уронили слово — наушник и шпион» — так заменяет автор слова «осведомитель», «сексот», «стукач» — этими людьми были наводнены школы, институты, любые учреждения, но употреблять их печатно или публично было нельзя. Цепочку «наушников» замыкает Алоизий Могарыч (по вине которого был арестован Мастер, а когда он вернулся в свой подвальчик, где был написан роман о Иешуа и Пилате, там уже жили другие люди…). В описании его зловещего участия в судьбе Мастера слово «донос», также не употребительное в советском общественномбыту (советские люди не доносилидруг на друга, а исключительно выполняли свой гражданский долг),заменено подчеркнуто неподходящим (что и должно было послужить для читателя сигналом — «тут о чем–то другом!») словом «жалоба»: «Это вы, прочитав статью Латунского о романе этого человека, написали на него жалобу с сообщением о том, что он хранит у себя нелегальную литературу?» — спрашивает Азазелло у доставленного прямо с потолка в квартиру № 50 Алоизия Могарыча. «Новоявившийся гражданин посинел и залился слезами раскаяния.