– Ладно, ладно, помолчи, а то вся душа наружу выскочит! — Ципышев встал из–за стола и пошел к порогу, к Коноплеву. — Вот погоди, Иван, мы тебе путевку через райком выхлопочем. Съездишь к морю за воздухом, заодно посмотришь, как люди там живут, поучишься и нам расскажешь. Смелости всем добавишь.
Коноплев сделал навстречу ему нетерпеливое движение рукой — сиди, дескать, зачем сюда лезешь, уйди! — но сказать из–за кашля ничего не смог. Ципышев вернулся к столу.
– Женка ему такую путевку пропишет, что и родных не узнает, — сказал Щукин. — Она у него наблюдательная: кашляй сколько хочешь, кури, пей, только чтобы от нее ни на шаг.
– Воздух у нас свой не хуже морского, — мечтательно заметил Петр Кузьмич. — Воздух–то есть! Раньше, бывало, лечиться от кашля ходили на смолокурни или живицу гнать. В сосняке поживет человек недели три–четыре, пособирает эту живицу из коробочек в бочки — глядишь, и деньги заработает, и дыханье легче станет. Закупают ли нынче где эту живицу? Что–то я не слыхал. Терпентин из нее какой–то делали да канифоль для скрипачей. Сейчас, поди, без канифоли играют.
– Пластмассой заменили. Вот! — Щукин показал свою расческу. — Она тоже из пластмассы.
На расческу Щукина никто не взглянул.
– А лампа у нас совсем гаснет, ребята, — поднял кверху свою бороду Ципышев.
От порога отозвался Коноплев:
– Погаснешь без воздуху. Лампе тоже воздух нужен.
Коноплев последний раз пошумел сухим веником и вернулся к столу. Лицо у него было бледное, дыхание тяжелое.
– Я так понимаю наши дела, — сказал он. — Пока нет доверия к рядовому мужику в колхозе, не будет и настоящих порядков, еще хлебнем горя немало. Пишут у нас: появился новый человек. Верно — появился! Колхоз переделал крестьянина. Верно — переделал. Мужик уже не тот стал. Хорошо! Так этому мужику доверять надо. У него тоже ум есть.
– Не волк съел, — подтвердил Ципышев.
– Вот! И нас не только учить — и слушать надо. А то всё сверху да сверху. Планы спускали сверху, председателей сверху, урожайность сверху. Убеждать–то некогда, да и нужды нет, так оно легче. Только спускай знай да рекомендуй. Культурную работу свернули — хлопотно, клубы да читальни только в отчетах действуют, лекции и доклады проводить некому. Остались кампании по разным заготовкам да сборам — пятидневки, декадники, месячники…
Коноплев передохнул, и Петр Кузьмич воспользовался этим, вставил слово:
– Бывает и так: клин не лезет, а дерево виновато, говорят — дерево с гнильцой. Поди–ка не согласись в районе. Они тебе дают совет, рекомендацию, а это не совет, а приказ. Не выполнишь — значит, вожжи распустил. Колхозники не соглашаются — значит, политический провал.
– А почему — провал?! — почти крикнул Коноплев. — Разве мы не за одно дело болеем, разве у нас интересы разные?
– Ну, райком тоже, брат, по головке не гладят, коли что. И с них требуется дай боже.
– Дай боже, дай боже! — горячился Коноплев. — Рядом, в Груздихинском районе, другие порядки. Шурин приезжал на днях, рассказывает: там у председателей поджилки не дрожат, когда начальство их в район вызывает. Нет этого страха. Секретарь в колхоз приходит запросто, разговаривает с людьми не по бумажке.
На полке в переднем углу слышнее заработал радиоприемник. Он всё так же потрескивал и шипел, словно выдыхающийся пенный огнетушитель, но теперь сквозь шипение и потрескиванье пробивалась не музыка, а окающая, с запинками, речь. Передавались письма с целинных земель. Какой–то паренек рассказывал о своих трудовых успехах на Алтае. Собеседники прислушались.
«Нас всех зовут москвичами, хотя мы из разных городов. Держимся дружно, в обиду себя никому не даем. Урожай в прошлом году выдался небывалый. В пшеницу войдешь, словно в камыши. Даже старики не помнят таких хлебов. Для ссыпки не хватало мест, тяжело было…»
Паренек обращался к своей дорогой маме, но так, будто никогда раньше не произносил этого имени. Он явно робел перед микрофоном.
– Ты смотри, — сказал Петр Кузьмич, — и там свои беды: хлеб ссыпать некуда. Хоть бы навесы какие–нибудь понастроили, чтобы зерно не гноить. — Он ткнул рукой в сторону радиоприемника, и брезентовый плащ соскользнул с его левого безрукого плеча.
– Не всем же на Алтай ехать! — буркнул Коноплев и, закашлявшись снова, поднялся из–за стола, взял обеими руками горшок с окурками, пошел к порогу. Там он откинул ногой веник и вывалил окурки в угол.
И тогда обнаружилось, что в избе во всё время этого разговора присутствовал еще один человек. Из–за широкой русской печи раздался повелительный старушечий окрик:
– Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать. Пол только вымыла, опять запаскудили весь.
От неожиданности мужики вздрогнули и переглянулись. Бывает нечто подобное в зимнюю ночь, когда рассказывает кто–нибудь страшную сказку и вдруг от мороза оглушительно треснет угол избы или настежь откроется дверь.
– Ты всё еще тут, Марфа? Чего тебе надо?
– Чего надо… За вами слежу! Подпалите контору, а меня на суд потянут. Метла сухая, вдруг — искра, не приведи бог…
– Иди–ка ты домой.
– Когда надо будет — уйду.
Разговор друзей оборвался, словно они почувствовали себя в чем–то друг перед другом виноватыми.
На мгновение стала слышна улица, шум ветра, далекая девичья песня.
Сергей Щукин выключил приемник, голоса целинников пропали.
Мужики снова стали отрывать клочки газеты, понемногу вытягивая ее из–под разбитого стекла, и скручивать цигарки и «козьи ножки». Долго молчали, курили… А когда опять начали перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы — ни о чем и ни для кого. Про погоду — дрянная стоит погодка, в такую погоду кости ломит; про газеты — они ведь разные бывают, из другой свернешь цигарку, так горечь одна и табаком не пахнет; потом что–то про вчерашний день — сходить куда–то надо было, да не сходил; потом про завтрашний день — надо бы встать пораньше, в кои–то веки баба собирается блинами накормить… Пустые фразы, но даже и такие произносили уже приглушенно, тихо, то и дело оглядываясь по сторонам да на печку, словно за ней скрывалась не Марфа, конторская уборщица, а какой–то посторонний, непонятный человек, которого следует остерегаться. Ципышев посерьезнел, больше не разговаривал, не улыбался, только раза три спросил, так, не обращаясь ни к кому:
– Что это учительница замешкалась? Начинать бы надо партийное собрание.
Один Щукин вдруг повел себя несколько странно; ему не сиделось на месте, табуретка под ним поскрипывала, глаза — молодые, озорные, с хитринкой — блестели и смотрели на всех с вызовом. Казалось, Щукин вдруг увидел что–то такое, чего никто другой еще не видел, и потому почувствовал свое превосходство над другими. Наконец он не выдержал и громко захохотал:
– Ох и напугала же нас проклятая баба!
Петр Кузьмич и Коноплев переглянулись и тоже захохотали.
– И верно — дьяволица! Вдруг из–за печки как рявкнет. Ну, думаю… — Иван Коноплев с трудом закончил фразу: — Ну, думаю, сам приехал, застукал нас…
– Перепугались, как мальчишки на чужом горохе.
Смех разрядил напряженность и вернул людям их нормальное самочувствие.
– И чего мы боимся, мужики? — раздумчиво и немного грустно произнес вдруг Петр Кузьмич. — Ведь самих себя уже боимся!
Но Ципышев не улыбнулся и на этот раз. Он словно не заметил, что заливались и Коноплев, и Петр Кузьмич, а только на Сергея Щукина взглянул строго, как старший.
– Молод ты еще, чтобы над этим смеяться! Поживи с наше…
Но Щукин уже не унимался. К тому же и Петр Кузьмич, и Коноплев были явно на его стороне. Они оживленно подмаргивали ему и продолжали смеяться.
– Вот так и боимся! — сказал Коноплев.
Марфа за печкой молчала.
В контору ввалились два паренька комсомольского возраста.
– Вы зачем? — повернулся к ним Ципышев всем телом.
– Радио хотим послушать.
– Нельзя. У нас сейчас партсобрание будет.
– А нам куда? Тут нас много.