Старики вышли из домов, встали у дверей и раскурили свои трубки. «Прекрасный летний вечер», — говорили они. Лишь вечерняя заря дала им повод заметить, что она предвещает несчастье или плохую погоду.

Восточный ветер принес прохладу. С юга на север летел, расправив крылья, коршун, оглашая окрестность своими жалобными криками. Дятел молотил клювом по трухлявому дереву. Роберт Розен достал из кармана кителя губную гармошку, сел на край колодца и заиграл «Антье, Антье, слышишь ли ты, как вдали играет аккордеон…». Он непрерывно играл эту мелодию, как будто в этой песне имелось много строф.

Небо покрылось облаками, став похожим на купол собора, в котором вдруг вспыхнули все светильники. Дети все еще играли на улице. Они бросали камни в пруд, те плюхались так, будто это рыбы выпрыгивали из воды. Девчата хихикали среди кустов сирени.

— Будет прекрасное воскресенье, — говорили старики, которые все никак не могли докурить свои трубки. Можно было бы отправляться на сенокос, если бы не праздник.

Самое время было зажечь керосиновые лампы. Но всем светилам в ту ночь было запрещено подавать признаки жизни, даже звездам. Сигнальные огни давно уже были погашены.

О сне не было и речи. Многие писали письма.

— Кто знает, как долго мы еще будем жить, — писали солдаты.

Незадолго до полуночи лейтенант Хаммерштайн опустошил последнюю рюмку, простился с хозяином поместья, пожав тому руку, вышел на двор и приказал будить солдат. Стоя на бревнах колодца, он зачитал в свете фонаря то, что ему было предписано. Аминь. Никто не проронил ни слова.

Что им должна была подарить эта наступившая ночь?

Раньше в таких случаях проводилось богослужение.

— В молитве склоняюсь я, — затягивали пастухи, которые тогда еще существовали и пели свои воскресные песни. Теперь остались лишь их овцы.

* * *

Мой отец играл на губной гармошке. Об этом я ничего не знала. Он взял этот маленький инструмент с собой на войну, чтобы заглушить гром пушек. Солдат с губной гармошкой, такой он мне симпатичен. Тот, кто играет на губной гармошке, не может быть злым.

«Цыганская жизнь — веселая…» — я представляю, как он наигрывает эту мелодию. Это отвечало тому, что ожидало его в России. «Когда солдаты маршируют по городу, девушки распахивают окна и двери…». Нет, по таким городам он никогда не шагал. «Мой отец был странником»… Он прошел тысячи километров, и я хочу сопровождать его в этих странствиях.

Странствия не будоражат мою кровь. Каждый раз я преодолеваю себя, собираясь в поездку. Отправлюсь ли я когда-нибудь в Подванген, этого я не знаю. Я спрошу Ральфа, захочет ли он меня сопровождать. Собственно говоря, речь идет не только о моем отце, но и о его деде.

Но существует ли еще этот Подванген? Деревни ведь тоже имеют обыкновение умирать, особенно на Востоке. Многие из них там сохранились лишь на старых картах местности. Они начинают вымирать, когда дома пустеют. «Дома с соломенными крышами притягивают к себе огонь», — говорили старики.

Итак, мне известны уже все обитатели дома Розенов, в том числе и моя мать, вернее ее расплывчатый силуэт, притом за занавеской. Если мне доведется когда-либо посетить эту деревню, то это должно случиться в июне. Чтобы можно было встречать восход солнца на деревенской улице и слушать тишину.

Подснежники изо всех сил стараются выбраться из промерзшей земли, скоро они зацветут. Была долгая зима, которая, наконец, прощается с нами. Под елками в моем саду все еще лежат грязноватые остатки снега. Что касается времени года, то мой отец ушел от меня далеко вперед, он живет уже в июне, в том самом роковом июне шестьдесят два года назад, который начался так тихо и так громогласно закончился. Мой отец — странник — отправился в ту июньскую ночь в обратную сторону. Он пошел от границы в свою деревню Подванген и спустя 36 часов вернулся назад на фронт. По дороге он играл на губной гармошке.

Я живу в двух мирах. В моей гостиной громоздятся дневники и письма, а карты местности определяют, куда я должна идти. Здесь меня окружает старый, ветхий мир, в то время как снаружи веет первым дыханием весны, и черные дрозды выводят свои трели, сидя на уличных фонарях.

Ну, а затем сегодняшний день ужасает меня следующим сообщением: в Приштине 20 000 албанцев проводят демонстрацию против представителей другой нации. Мой мальчик сидит в бронетранспортере перед толпой демонстрантов. Пока там все еще решается мирным путем. Но что он будет делать, если 20 000 человек перейдут к насильственным действиям?

На рынке я встречаю Вегенера.

— Как далеко ты продвинулась? — спрашивает он. Когда он слышит, что у меня наступило 22 июня 1941 года, то говорит: «Ну, тогда самое неприятное у тебя впереди. Как только мог он начать войну в воскресное утро, в то время, когда все добропорядочные люди должны были направляться в храм Божий!»

Всевышнего необходимо исключить из этой истории. Здесь его вообще не должно быть, как будто в нем теперь совсем нет нужды. Может быть, достопочтенный Бог потому и отступил, что осознал свое бессилие и скрылся за семью горами.

Я никогда не знала, к какому роду войск принадлежал мой отец. Письма и дневники мало что говорят об этом: тогда не разрешалось разглашать подобные тайны. Во всяком случае, ему много пришлось пройти пешком, он жаловался на мозоли на ногах, испепеляющую жару, забитый пылью рот. От Подвангена до Москвы, по их подсчетам, было свыше тысячи километров. На юге им предстояло пройти еще тысячу километров до Волги, при этом в расчет не принимались отступление и объездные дороги. Свыше трех миллионов человек стояли утром 22 июня 1941 года на восточной границе, готовясь к встрече с Богом. Одним из них был мой отец.

Все кричат: мир, мир!

И ведут войну, творя безобразия.

Вольтер в письме к Фридриху II,
09.02.1747 года

Еще до рассвета закуковала кукушка.

— Наступит час, и ты смолкнешь, говорливая птица, — подумал Роберт Розен.

— Если кукушка кукует после праздника Иоаннитов, то будет плохой год, — любил повторять дедушка Вильгельм.

Луч света над верхушкой леса указал направление, откуда должно было взойти солнце. Сначала оно послало своих герольдов, наряженных в красные одеяния, затем стаи птиц вылетели из утренней зари. Наступило воскресенье, до праздника Иоаннитов оставались два дня.

— Это Божий день, — в древние времена воспевали пастухи. Прежде они молились, когда солнце вставало. И ветер стихал, он смолкал из чувства благоговения.

В этот раз в 3 часа 15 минут солнце не взошло. Вулкан выплеснул раскаленную лаву в восточное небо, грохот пушек прокатился вдоль границы, танки вырвались из кустарников на простор, самолеты пронеслись на бреющем полете над лесом, как будто пытались срезать верхушки деревьев. Но еще до рассвета дым застлал ночное небо. Воскресный перезвон колоколов, если он где-то и был, заглушился громом новой войны. Горел лес, подожженный огнеметами. Куда было деваться диким зверям в этом аду?

В то время, как на границе дрожала земля, их солдатская жизнь оставалась прежней: побудка, умывание, прием пищи. Девушки вновь принесли чай и хлеб на дорогу.

— Мы не первые, — с удовлетворением констатировал Вальтер Пуш.

— Первые уже убиты, — сказал Годевинд.

В это время в Гамбурге начался портовый концерт. [14]В Мюнстере колокола звали к утренней мессе, а в Подвангене кукушка голосила без устали.

— Знаете, есть такая старая детская игра, — сказал Роберт Розен. — Если кукушка прокукует сорок семь раз, то тебе суждено будет прожить еще сорок семь лет.

Когда они начали марш, кукушка прокуковала еще один раз, а затем окончательно смолкла.

Владелец имения стоял на террасе и приветствовал уходящих солдат. В бараках у батраков выкипал кофе под гул самолетов.

— Мы следуем за передовыми отрядами и прочесываем местность, — сказал фельдфебель Раймерс. Это прозвучало так, будто они были веником и совком.

вернуться

14

Традиционный воскресный концерт в Гамбурге на территории морского порта.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: