Однажды, лет 15 тому назад, бывший в то время старшина взъелся за что-то на одного крестьянина и стал хлопотать о выселении его в Сибирь. Что ни говорил Прохоров — не мог ничего поделать. И мир, поддавшись старшине, выселил в Сибирь ни в чем не повинного человека… Еще — случай. В Косичеве невзлюбили одну солдатку, мужнюю жену, и стали ее гнать всячески. Послушать — так хуже этой бабы не было человека на свете… Когда же умер ее муж, бабе просто житья не стало: то ее обкрадут, то из озорства окна вышибут в ее хате, то под ее хатку соседи начнут подрываться — якобы ради того, что им для чего-то земля понадобилась, то мальчишек на нее науськают и те поднимают свист и гагайканье, лишь только покажется она на улице; о празднике какой-то парень привязался к ней и изорвал на ней платье; ни за что ни про что ворота у нее вымазали дегтем — ну, словом, травили бабенку на всех перекрестках, как хищного зверя. Злобу перенесли даже на ее маленькую собачку, при каждом случае швыряли в нее палками и грозились задавить ее. Баба наконец обозлилась, стала огрызаться — и каша заварилась еще пуще. Бабу стали тягать в правленье, сажали в «холодную». Старшина был против нее заодно с мужиками за то, что баба ответила отказом на его любовные приставания… Прохоров заступался за нее, усовещевал своих односельцев, срамил их за то, что все они огулом нападают на одну беззащитную женщину, но никакого толку не вышло из его заступничества, и баба принуждена была продать свою хату и переселиться в соседний уездный город…
Вот в таких-то случаях тоска нападала на Прохорова; тут уж неправда шла не «со стороны», неправду совершал сам мир против того или другого из своих мирян. Когда мир шел заодно против общего врага, когда он сплачивался воедино на доброе дело, тогда Андрей Прохоров любил его беззаветно, почитал его, как истинную силу, и рад был душу свою положить за него. Когда же мир поедом ел своего же брата мужика, тогда Андрей Прохоров возмущался и болел за него душой… Мир сплачивался ненадолго, а большею частью не было в нем ладу. Прохоров знал, что мир может быть силой, но только не при тех условиях, при каких он жил теперь. Что это за мир такой, когда все в нем роют ямы друг другу! Пострадать и умереть за мир можно — в ожидании лучшего будущего, но жить с этим миром заодно — тяжко… Жить с ним заодно — значит страдать, значит постоянно видеть перед собой, как изо дня в день с тупым равнодушием люди все крепче и крепче затягивают петлю на себе и на других — без думы, без сожаленья… Что это за мир такой, когда любой пришелец со стороны может переломать в отдельности всех мирян, как прутья развязавшегося и рассыпавшегося веника!
Посторонних людей, стоявших вне мира и лишь соприкасавшихся с ним по разным делам, Прохоров также ценил по достоинству. «Это — хищные птицы!» — говорил он. Темный народ, весь поглощенный то работой — борьбой из-за куска хлеба, — то взаимной грызней, представляет собой для хищных птиц легкую добычу. Добыча уменьшается с каждым годом, но птицы говорят себе: «Ладно! С бешеной собаки — хоть шерсти клок!»… и спешат вперебой, торопятся добирать последние крохи. Они как будто боятся, что не сегодня-завтра будет уже поздно, что нельзя уже будет рвать клочья с этой добычи. Противны и ненавистны Прохорову эти жадные птицы, со всех сторон налетающие на деревню, на крестьянский мир, но он не боится их. Его страшит сам мир своими неправдами, — мир, что воспитывает и выращивает в своей среде целые стаи мелких хищников, мир, глухо стонущий от притеснений извне и вечно грызущийся в потемках…
— Уйду! Право, уйду! Пусть лучше глазоньки мои не глядят на них! — с отчаянием говорил не раз Прохоров своему куму-мельнику.
Много дум бродило в голове Прохорова… Если бы знать, думалось ему порой, такое вещее слово, с помощью которого можно было бы просветить людские головы, сделать людей добрее, раскрыть им глаза, чтобы они могли всевидеть и соединить все силы на одном деле!.. Если бы он знал такое слово, то, конечно, тот час же сказал бы его, не убоявшись и «тьмы нападающих на него». Он сказал бы это слово, а там, после — будь с ним, что будет, — ему все равно. Днем позже, днем раньше кормить собою червей — расчета не составит… Но ведь мало того, чтобы сказать это слово на селе. Нужно сказать это слово на весь мир. Как тут быть? На весь мир не крикнешь, глотку надорвешь… Самому пойти по всему миру, и вовек его не пройти… Мудреное дело! Андрей Прохоров не видел возможности соединить людей на одном благом деле, чтобы они, забыв свои мелкие ссоры и распри, как добрые кони, дружно потянули воз в одну сторону. Не мог Прохоров сказать такого вещего слова, да не мог, видно, долее и смотреть на людские страдания и неправду, и ушел…
Мельник, конечно, сразу догадался, куда исчез Прохоров, но не счел нужным распространяться об этом. Он даже, может быть, знал и место, куда тот направил свои стопы, но молчал.
То обстоятельство — окончательное устройство домашних дел, — которое, по мнению косичевцев, должно было прикрепить Прохорова к дому, именно и побудило его привести теперь в исполнение давнишнее задушевное желание — пожить «по душе». Теперь, когда он ушел в лес, Прохоров возымел более влияния на народ. Теперь слова его глубже западали в душу… Но недолго пришлось Андрею Прохорову пожить на этот раз в лесу, на покое, в своей новой хатке…
8
Слухи о «старце» дошли до урядника, через урядника — до станового, от станового — до исправника. Исправник был в хороших отношениях с протопопом [7]. Протопоп, услыхав об отшельнике, сказал исправнику:
— Смотрите, Иван Федорович, — это дело неладно! — Как бы вам хлопот не нажить с этим старцем… Ведь это сектантством пахнет. (Протопоп при этом весьма многозначительно приложил палец к носу.) Зачем к нему народ собирается, о чем они толкуют там? Видите, они ему уж и келью там выстроили, и всякие припасы носят ему… А там, глядишь, часовню соорудят — и пойдет, и пойдет… А там всякие смуты да волнения — греха не оберешься с ними… Ныне, Иван Федорович, сами знаете, какие времена… Смотри в оба, да и то не усмотришь…
— Надо пресечь в корне! — проговорил исправник.
Он еще недавно получил орден и теперь чувствовал в себе необыкновенное рвение…
— И пресеките! — поддакнул ему протопоп, засучивая, по обыкновению, рукава своей светло-зеленой рясы. — Что тут за приношения такие? Ежели пришла охота делать приношения да лишние деньги завелись, так несите их лучше в церковь, причетникам помогайте!..
В одно жаркое июльское утро в Косичево прикатил становой с колокольцом и с бубенчиками, а за ним на другой тройке следовал старшина с урядником. Напившись чаю у старосты, выпив водки и съев полдюжины яиц, становой в сопровождении тех же лиц — да еще вдобавок с несколькими понятыми — покатил в лес. Ему было приказано: «старца», скрывающегося в лесу близ Котласа, водворить на прежнее местожительство, все приношения забрать и передать причту местной приходской церкви, а «келью» уничтожить. Таким образом, оказывалось, что все эти люди — более десятка человек — беспокоились из-за одного ветхого «старца».
Звеня и громыхая, понеслись три тройки за околицу по направлению к лесу. У опушки всем пришлось остановиться, так как дороги в лесу не полагалось. Нужно было идти пешком. Становой ругался, урядник хмурился, придерживая свой тесак, старшина-толстяк только отпыхивался. Понятые, как люди привычные к жару и к холоду, шли молча, с стоическим терпением… Даже тропинок не было в лесу; приходилось перебираться через пни-колоды, перелезать через поваленные деревья, продираться через высокий, густой кустарник. Несколько раз попадали в болото и вязли чуть не до колена… Удушающий зной стоял под сенью леса; ветерок не подувал ниоткуда; лист на дереве не шевелился. Становой вспотел, измучился и устал до того, что уже не ругался, а только что-то мычал себе под нос.
— Да что же, будет ли конец? — нетерпеливо спросил он следовавшего за ним по пятам урядника.
7
Протопоп —обиходное название протоиерея — старшего православного священника, настоятеля соборной церкви.