Для кого я как роза цвела.

До семнадцати лет не давала,

А потом по панели пошла... —

или бабьи хотимки вроде:

У солдатки губы сладки,

У вдовы как медовы...

Целыми днями по брусчатке переулка ходило мелкое недоросшее существо, прозываемое на Днепровском Шишом Голоштанным, или Пупчиком. Сын тихих беспробудных пьяниц, с того момента, как встал на ноги, он был предоставлен самому себе и соседским жителям. Ходил босым и бесштанным, только в одной рубашке, перешитой из нательной солдатской. Останавливался у каждого окна и прилипал к нему, стараясь, чтобы заметили и накормили. Местные огольцы приучили его, как собачонку, “служить” за кусочек колотого сахара или малую конфетную подушечку — есть собственную ладошку-лапку.

— А кто у нас сладкого захотел, а? Пупчик сладкого захотел, сладкое надо заработать. А ну, покажи дядям, как ты сладкое любишь!

Он засовывал в свой большой ротик маленькую ладошку и начинал ее сосать, улыбаясь зрителям. За что и получал крохотный кусочек сахара или огрызок карамельки. Если кто из посторонних спрашивал его:

— Как тебя зовут?

— Пупчик, — отзывалось существо.

— Он Шишок Голоштанный, — кричала переулочная малышня и поднимала на нем рубашонку, показывая голую попку.

Эти задворки центральных линий, этот каменный мешок, не имеющий ни одного деревца и даже куста, пропахший сырым кислым запахом сосновых дров, пропитанный дыханием перегара дешевого алкоголя вроде “Клюковки” за 9 рублей 80 копеек и покрытый вековыми слоями отборного мата, вот уже более двухсот лет терпел своих насельников.

По утрам из горловины переулка на добычу в сторону Андреевского рынка выезжали на тачках, выхрамывали на костылях, выползали на кожаных задницах, стуча толкашками о брусчатку, все виды опорно-двигательных инвалидов, которых породила война.

Через некое время собака-поводырь выводила за ними сильно тощую фигуру мужского человека с одним измерением — по вертикали, в длинном плаще бывшего темного цвета, широкополой шляпе и с брезентовой прямоугольной сумой, какие носят художники.

Островитяне, оставшиеся в живых с довоенных времен, помнили, что учился он в Академии художеств. И подавал громадные надежды по рисовальной части всему василеостровскому человечеству. За небольшую денежку снимал чердачок под мастерскую на Днепровском. В 1941 году с дипломного курса ушел на фронт артиллерийским наводчиком. Война оставила его жить, но сожгла хорошо нарисованное лицо и превратила в незрячего инвалида. Глазными останками различал он только свет и мрак.

На опаленном напалмом лице торчали огромные темно-зеленые стекла-очки. Они держались на оставшемся куске переносицы. Прямо под ними зияло носовое отверстие, а ниже никогда не закрывающаяся щель рта без губ. Казалось, что на лицо живого человека надета страшная плоская маска с приклеенными к ней очками. Малышня с линий, видевшая его впервые, пугалась и требовала снять маску. “Зачем, дяденька, такую страшную штуку одел, сними, пожалуйста”. Этого человека в Средние века прикарманила бы ватага скоморохов и хорошо бы зарабатывала на его страхолюдии. А сейчас он вынужден скрывать свои безобразия от людей, не особо показываясь на глаза островитянам.

Поводырем у него служил дворового звания пес — такой же высокий и тощий, как хозяин, со странной кличкой Ефимон. В отличие от большинства переулочных инвалидов, инвалид-художник с поводырем направлялся не на Андреевский, а на Неву. Дойдя до набережной Лейтенанта Шмидта, они поворачивали в сторону Горного института и у бывшего Императорского Морского Кадетского корпуса, который оканчивал, а затем руководил им знаменитый русский мореплаватель Крузенштерн, переходили на набережную как раз против памятника адмиралу.

За высоким гранитным пьедесталом памятника, украшенным девизом Крузенштерна “Spe fretus” — “Живущий надеждой”, художник снимал свою сумку, доставал из нее складную треножную табуретку с брезентовым сиденьем, какими пользуются живописцы на этюдах, спускался на последнюю ступень подле воды и усаживался рядом с Ефимоном. Из той же сумы вытаскивал разборное удилище и металлическую банку из-под дореволюционного шоколада “Жорж Борман” с накопанными пацанвой в Академическом саду на Четвертой линии червями и, не торопясь, под бдительным наблюдением поводыря, начинал готовить орудие лова. Затем в правую руку брал удилище, в левую — леску со всеми атрибутами и с правого плеча ловко забрасывал ее в воду.

Ефимон, следивший за всеми движениями хозяина, вперивался глазищами в вынырнувший поплавок и застывал в ожидании клева. На это зрелище с ближайших линий и переулков приходила зырить мелкая пацанва. Устраивалась амфитеатром на ступенях спуска вокруг рыбака с поводырем и замолкала в напряжении, боясь пропустить клев.

За несколько секунд до клева Ефимон начинал тихо рычать. По такому сигналу художник осторожно поднимал удилище и приготовлялся к подсечке. Буквально за полсекунды до того, как поплавок уходил в воду, пес гавкал, и ловкие руки хозяина через мгновение вытаскивали на гранитные ступени набережной бьющуюся рыбешку — к великой радости всей пацаньей оравы. Если улов срывался с крючка и падал на гранит, Ефимон лапою прижимал бушевавшую жертву и, осторожно забрав ее в пасть, отдавал художнику.

В полдень от памятника адмиралу в сторону Восьмой линии и потаенного переулка двигался завернутый в длинный плащ высокий силуэт человека с сумой художника на плече, в черных галошах фабрики “Красный треугольник” и с зонтиком-тростью времен царей. Впереди него шел пес, в зубах которого находилась темно-зеленая авоська с пойманной в Неве рыбой. Малолетняя шпана провожала их островными виршами-дразнилками:

На Шишовой улочке, где шиши живут,

На Шишовой улочке шишечку сосут.

Отсосали шишечку, тошно стало им.

А когда ж мы все-таки что-то поедим?

Квартировал художник с поводырем Ефимоном все на том же чердаке, с которого ушел на войну. Опекала его самая симпатическая тетенька среди местных шишовок — Падшая Магдалина, про которую соседки хвастали, что она не просто наша, как мы, здешние бадалы, а иноземных кровей и сильно образованная. Прошла через все вертепы и любострастные болезни, а в закоулок попала с проспекта после постарения и порчи механизмов.

В выходные дни, а выходные в ту пору были только по воскресеньям, у небольшого домишки, почти по центру переулка, где жила наша пара рыбарей, безотцовая малышня собиралась послушать очередную историю про Шишей — предков теперешних обитателей Днепровского переулка. Рассказывал слепой им только по одной байке за вечер, но каждое воскресенье разные. Послушайте одну из них.

“Давным-давно, давнее давнего, когда наш переулок еще назывался Глухим и на нем жили лишь одни шиши, дома не имели номеров и обзывались по-разному: Крысиный, Мышиный, Тараканий, Клопиный. Да и жители не имели имен, а отзывались только на кликухи. В Блошином доме жил очень богатый Дырявый Шиш. Главным богатством его были дырки — много, много дырок. Причем везде, где только можно: на крыше дома, в потолке, стенах, полу, одежде, в карманах и даже в голове — целых пять штук. Про его такое богатство по Глухому переулку пошел слух, что у Дырявого Шиша дырок хоть пруди и отбавляй, дырка на дырке дыркой погоняет.

И вот Шиш Брюхатый из Крысиного дома вместе со своим дружком-корешком Шишом Конопатым из Тараканьего дома, услышав о таком чудесном богатстве Дырявого, стали ему сильно завидовать. Завидовали, завидовали и решили ограбить богатого Шиша, забрать у него лишнее. И вот однажды ворвались они в его Блошиный дом с брюхато-конопатыми кулаками и хряснули ими по единственному дырявому столу, да так сильно, что он разлетелся вдребезги. А после этого потребовали у Дырявого вывернуть карманы и отдать им, Брюхатому и Конопатому Шишам, все свое богатство.

Шиш Дырявый страшенно перепугался — богатства-то у него никакого не было, кроме дыр, и отдать-то он мог только дыры, а более ничего — шиш, одним словом. Но что поделаешь — встал он перед ними на дырявый пол, растопырился, вывернул свои дырявые карманы, правый и левый, и сказал Брюхато-Конопатым разбойникам: “Берите все, чем я богат, мне такого богатства не жалко”.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: