Спасся я на Севере рукомеслом — чинил все порченое, что в руки попадало. Чинил, точил, точал, шил, плел из лыка и бересты лапти, сапоги, зобеньки. Иногда зато от тяжелой работы освобождали. Резал игрушки детям вольноотпущенных, катал валенки, когда шерсть доставали, шил тулупы вертухаям, овчинки — меховые телогреи — блатным. Лечил собак, лошадей. Все, что от чуров своих познал, в ход пошло и выжить помогло.

Хромым стал под Сранском — Саранском — зимой на лесоповале. Бревном придавило, недоглядел, сам виноват. Что осиротел, узнал только в 1946 году, когда на поселение в уральские места направили. Двоих сыновей моих немецкая война прибрала. В сорок втором их в Сталинград бросили. Там они под танками погинули. Мать, получив бумагу о смерти, с горя слегла да не встала.

В середине пятидесятых у башкирцев на Урале новый паспорт удалось выправить. Там у них за лошадьми ходил. Они в лошадях толк знают и уважают, кто тоже в этих животинах смекает. При конях работником служил, башкирцы удивлялись — русский, а все про конягу знает. Паспорт мне по башкирской неграмоте выписали с ошибкою в фамилии. Вместо Хабарова Харовым обозвали. Да я и не возражал, мне главное — ксива, как блатные бают, а не фамилия.

Маялся еще несколько годков на чужбине, но невмоготу стало — затосковал больно по мстинской родине. В шестьдесят первом вернулся на Мсту, а на ней за тридцать один-то год и след простыл от моего хутора. Вон какие сосны выросли на месте отчего дома. А куда я вас за земляникой посылал, там рига наша стояла. Добрая ягода на напитанной земле растет. Хожу я здесь по местам своим. Хожу в одиночестве, как дух неприкаянный.

Поселился в Веребье. В нем меня никто не знает, не помнит, в местных начальственных бумагах нет Харова, да, может, это и к лучшему. Все новые, молодые, а коли старые, то из других деревень переселились на станцию и уже без памяти о былом. Для них я шатун, осевший в Новгородчине под склон лет и сил.

Нанялся пастушествовать — пасти скот, какой на станции у частных хозяев имеется. Хозяева скотины по очереди ежевечерне пастуха на своих подворьях кормят и в поле с собой дневной паек дают. А с осени по договору на прожитье до весны миром денежку собирают. Вот так-то, с голоду не помираем. Работа как работа, тяжка, конечно, да без трудностей ведь интереса нет. А со скотиною я вырос, мне она как родня. Я к ней без обиды, и она ко мне ласкова. Кнут-то только для разговора с ней, для сигнала”.

Жил Хромыч на окраине станционного поселка. В самом последнем домишке по дороге на Мсту, у заросшей пустоши. Снимал у старой богомольной бабки Евдохи зимовку, прилепившуюся к ее покосившейся избе. Жил бобылем, в свободное время плел корзины для насельников станции.

Для нас он стал своим. Мы загодя предупреждали его телеграммой о прибытии, и он каждый раз встречал нас вместе с невысокой, терпеливой лошаденкой Ромахой, запряженной в знакомую телегу, в которой уже лежал порядочный мешок картошки, корзина со свеклой, морковью и луком.

Наша последняя ходка в Рай случилась без него. Питерский поезд, с которого высадился я (Михаил Гаврилыч не смог в этот год поехать с нами по семейным обстоятельствам), а затем и московский с Давидом никто не встретил. Мы, заподозрив неладное, вынесли рюкзаки с перрона за вокзал, на дорогу, и увидели грузовик, привезший из какой-то деревни людей к поезду. Водителя грузовика уговорили подкинуть нас в конец поселка, к началу мстинского тракта. Забросив рюкзаки и себя в пустой кузов, довольно скоро оказались у дома Хромычевой бабки. Подъезжая, почувствовали что-то неладное. Скинув с машины рюкзаки и рассчитавшись с шофером, зашли к бабке во двор. Зимовка была заперта, на двери висел старый замок. Мы постучались к хозяйке. Не сразу, минуты через три, дверь открыла сгорбленная, седая, завернутая в черный платок старуха и объявила нам, что по весне Хромыч скончался, Царство ему Небесное, что телеграмму к нему от нас ей принесли, но ответить на нее она не смогла, ноги не ходят, да и денег нет.

Увидев наши опечаленные лица, старуха предложила зайти к ней в избу выпить чаю. Мы достали из рюкзаков флягу со спиртом, хлеб, колбасу и зашли к ней. За древним деревенской работы столом, подле медного самовара, вместе с хозяйкой помянули Хромыча походной дозой разбавленного спирта и услышали потрясающий рассказ старой крестьянки о последних минутах жизни великого мстинского кулака Хромыча.

Майским утром, перед самым восходом солнца, Хромыч постучал в стену прируба своей клюкой, которой почти не пользовался, разбудил бабкиного внука, спавшего в прирубе, и позвал через него к себе бабку. Объявил ей, что кончает с этим светом — уходит из него. Затем попросил вынести себя на вставшее солнце и положить на край мстинской коровьей дороги, ведущей в Рай, в места его рождения. Она с внуком исполнила наказ пастуха. Его на козьей дохе вынесли на обочину дороги и уложили головою в сторону Мсты.

Умер он под колокольный звон приближавшегося к нему стада. Перед мертвым пастухом стадо вдруг встало. От него отделилась тщедушная ленивая коровенка и поднялась с дороги на обочину. Звякнув медным шейным колокольцем, лизанула морщинистого Хромыча в лоб и вернулась к стаду. Казалось, что мертвый дед, раскинувшийся на дохе, от беззубости, или от лучей солнца, или еще от чего иного, глядя открытыми глазами в небо, — улыбается.

P.S. В тот последний райский год, как и в первое попадание на Мсту, пришлось нам с Давидом тащить рюкзаки к нашему стойбищу в земли Хромыча на себе. Самым тяжелым испытанием для ног оказался аэродром, вспаханный вместе с дорогою каким-то гигантским плугом — страна в очередной раз боролась с целиной, увеличивая посевные площади. В тот день в Рай мы попали только к вечеру. Палатку ставили при заходе солнца. Утром, после чая, пошли обходить наши кущи и на месте риги неожиданно обнаружили срубленный из сосны крест с прибитой к нему дощечкой, а на ней — вырезанную ножом надпись: “Хромычу, хозяину Рая”.

Видать, это сменщики пастуха захоронили старика на его любимой земляничной поляне, где когда-то находилась хуторская рига.

 

Кресло графини

Флигель-адъютант при Его Императорском Величестве граф Антон Степанович Апраксин в семидесятые годы ХIХ столетия на берегу реки Фонтанки, на собственной земле, построил каменный театр и стал сдавать его в аренду разным антрепренерам.

После пожара в 1901 году графиня Мария Дмитриевна Апраксина восстановила театр на Фонтанке. Со всеми претендентами, желающими пользовать помещение театра, заключался договор об аренде. В специальных условиях его оговаривалось, что женщины фамилии Апраксиных во всех поколениях смогут посещать театр бесплатно и иметь свои кресла в седьмом ряду партера. Этими условиями, естественно, был обременен и знаменитый издатель, драматург, антрепренер Алексей Сергеевич Суворин, дольше всех и успешнее всех арендовавший апраксинское здание. Постепенно петербургские театралы перекрестили театр в Суворинский. В своем театральном отрочестве я много раз слышал от городских “морщин” дореволюционного разлива про БДТ: “А, это бывший театр Суворина”.

Надо отметить, что в отношении графской фамилии договор соблюдался неукоснительно вплоть до Великого октябрьского переворота и национализации всего и вся, в том числе и театров. Графья исчезли кто куда — одни на запад, другие далеко на восток — исчезли вроде бы навсегда.

В 1919 году при помощи и участии Александра Блока, Максима Горького и актеров Юрия Юрьева, Николая Монахова и Марии Андреевой был создан Большой драматический театр — БДТ. В сентябре 1920 года БДТ переехал на Фонтанку, 65, в здание Суворинского театра. Начиналась новая эпоха и новая история театра на Фонтанке. Об Апраксиной, Суворине и их договорах забыли напрочь, да и вспоминать-то о былом в ту пору было небезопасно.

После многочисленных перипетий двадцатых, тридцатых, сороковых годов, сценических успехов и неуспехов в 1956 году в БДТ пришел новый художественный руководитель — Георгий Товстоногов. С первых его спектаклей театр начал подниматься и вскоре превратился в лучший в городе, а затем в один из лучших театров страны.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: