Однако Рейнгольд оставался во дворце до конца и видел, что князь Шастунов направился к Арбату, где стоял Дворец Лопухиных. Удостоверившись в том, что молодой князь отправился к Лопухиной на приглашение, написанное ею по его совету, тайком от мужа, бывший курляндский резидент решил, что у него есть еще время, и, не ощущая никакой ревности, спокойно отправился домой, или, лучше сказать, поужинать.
Он верно рассчитал время. Когда он, подкрепившись, Пришел к Лопухиной, князя уже не было.
Он застал Наталью Федоровну уже овладевшей собой. Она была спокойна, только чрезвычайно бледна, и в ее глазах Рейнгольд не увидел обычного привета любви. Впрочем, теперь он этим совершенно не интересовался. Теперь он был тем, то есть казался тем, чем был на самом деле: сухим, трусливым и себялюбивым придворным, боящимся за свою дальнейшую дворцовую карьеру.
– Ну, что? – было его первым вопросом, когда он рассеянно поцеловал руку Натальи Федоровны.
– Я боюсь, милый Рейнгольд, – слегка насмешливо отозвалась Лопухина, – что вы опоздаете…
На лице Рейнгольда отразился ужас.
– Опоздаю? Я? Как? – растерянно произнес он.
– Сегодня, в одиннадцать часов, князь Василий Лукич везет в Митаву кондиции для подписи новой императрице, – холодно сказала Лопухина. – А мой дворецкий сейчас сообщил мне, что на всех улицах, ведущих к заставам, поставлены рогатки и стоят караулы.
И хотя Лопухина знала, что неудача Рейнгольда есть ее собственная неудача, она с непоследовательностью женщины глядела с нескрываемым злорадством на его растерянное, бледное лицо.
Он, казалось, сразу не понял ее слов.
– Но ведь мы тогда погибли! – воскликнул он наконец.
– Я думаю, – спокойно и холодно продолжала Лопухина, – что надо просто ждать дальнейших событий…
– Вы с ума сошли! – горячо воскликнул Рейнгольд.
– Должно быть, – с загадочной улыбкой произнесла она.
– Кондиции мне отчасти известны, – медленно и задумчиво начал Рейнгольд. – Вы знаете еще что‑нибудь? – спросил он.
– Кондиции лишают новую императрицу всякой власти, и если она их не подпишет, то ее не пустят в Москву, – , словно со злобной радостью говорила Лопухина. – Еще я знаю, что приятеля вашего брата, этого берейтора или конюшенного офицера, – не знаю точно, кто он, – Бирона, вообще ни в каком случае не пустят в Россию. Он может оставаться в Митаве при конюшнях ее высочества.
Рейнгольд побледнел еще больше. Как ни был он озабочен своим положением, от него не ускользнул странный тон Лопухиной. В его глазах сверкнул ревнивый огонек.
– Однако, – с раздражением произнес он, – вы словно рады.
Но его ревнивое раздражение происходило не от чувства любви, а от опасения, что, благодаря чуждому влиянию, из его рук ускользает сильная, ловкая, послушная союзница.
– Я рада? – с расстановкой произнесла Лопухина. – Я рада? Чему? Ах, – добавила она отрывисто, – оставьте меня в покое с этими интригами! Какое, в конце концов, мне дело до всего этого? Вы, мужчины, справляйтесь сами, как знаете!.. Какую роль вы готовите мне, Рейнгольд, и что я значу для вас? – Она гневно встала с загоревшимися глазами. – Еще вчера вы мечтали, что я могу сделаться любовницей императора! Нет, нет, не отрицайте этого, – почти закричала она, заметя его протестующий жест. – О, я знаю вас, вы были бы счастливы, если бы случилось это… А теперь чего хотите вы от меня? Чтобы я за нужные вам тайны продавала свою красоту?.. Довольно, довольно, Рейнгольд! Я устала, я не хочу больше ничего слушать. Справляйтесь сам, как знаете.
Ошеломленный сперва, Рейнгольд мало – помалу приходил в себя. Он уже привык к гневным вспышкам и неожиданным капризам своей своенравной любовницы, но был твердо уверен в своей власти над ней. Теперь же, занятый исключительно мыслью о своем положении, он мало вникал в сущность ее слов.
– Вы не знаете, где они выедут? – спросил он.
– Через Яузскую заставу, – быстро, невольно ответила Лопухина и сейчас же крикнула: – Я устала, устала, понимаете вы это!
– В одиннадцать часов, через Яузскую заставу, – вставая, проговорил Рейнгольд. – Я теперь знаю все, что мне нужно. Я бегу. А вы, дорогая, постарайтесь успокоиться. Завтра мы будем в лучшем настроении, не правда ли? – закончил он, стараясь придать нежность своему голосу.
Она молча протянула ему руку. Он нежно и почтительно поцеловал ее и поспешно вышел. Долго неподвижным, загадочным взором она смотрела ему вслед.
Когда глубокой ночью Степан Васильевич вернулся домой со своего дежурства у праха императора, он застал ее тихо сидящей в детской над кроваткой своего шестилетнего сына Иванушки, ставшего тринадцать лет спустя ее невольным палачом. Глаза ее были полны слез.
XIII
Не прошло и часа с отъезда заведующего почтами Палибина и курьеров по полкам с приказаниями Верховного тайного совета, как уже от полков Вятского, Копорского и Бутырского один за другим выходили небольшие отряды под командой унтер – офицеров и становились постами на всех улицах, ведущих к заставам. Остальные солдаты были спешно посажены у застав на пароконные сани и отправлены по всем трактам, так как по приказу Верховного совета Москва должна быть оцеплена со всех сторон на расстоянии тридцати верст. Начальникам постов было отдано распоряжение пропускать из Москвы только лиц, снабженных паспортами: от Верховного совета. В Ямской приказ немедленно было передано Палибиным приказание задержать всю почту и никому не выдавать ни лошадей, ни подорожных. По всем ямщицким дворам, «ямам», было разослано запрещение сдавать лошадей.
Был небольшой мороз, но дул сильный, пронзительный ветер. Небо было покрыто облаками.
У Яузской заставы, близ маленькой караулки, расположился пикет в четыре человека с унтер – офицером Копорского полка. Солдаты по очереди ходили греться в караулку. На тракте бессменно оставались двое. На краю дороги был разложен небольшой костер, у которого они грелись. Захватив под мышки тяжелые ружья, засунув руки в рукава своих легких кафтанов, в валенках, солдаты угрюмо переминались с ноги на ногу. Вдруг из темноты, в круге света, бросаемого костром, появилась фигура человека.
– Стой, кто идет? – послышался голос солдата.
Сурового вида старый солдат, взяв ружье на изготовку, стал перед костром. В ответ ему раздался старческий кашель, и дребезжащий голос ответил:
– Спаси Господи, милостивец. Пропусти, родненький.
Перед солдатом стоял сгорбленный маленький старичок с длинной палкой в руках, на которую он тяжело опирался.
– Пропусти, родненький, – кашляя, продолжал старик. – Только бы до деревни добраться.
Старый солдат стоял в недоумении. Был приказ не пропускать подвод, а насчет пеших крестьян ничего не сказано. На старике был рваный, холодный зипунишко. Голову его обматывали какие‑то тряпки. Он ежился от холода и жалобно повторял:
– Пусти, Христа ради, внучата ждут. Дочь больная…
– Позови‑ка, Митяй, унтера, – произнес солдат, обращаясь к товарищу.
Митяй скрылся в караулке. Через минуту появился еще молодой, бравый унтер.
– Что? – строго спросил он, оглядывая подозрительным взглядом старика. —
Старый солдат объяснил ему, в чем дело.
– Ты откуда, дедушка? – спросил унтер.
– Из Черной Грязи, милостивец, – ответил, кланяясь, старик.
– Что ж недобрая понесла тебя так поздно? – продолжал унтер.
– По добрым людям ходил, милостивец, – ответил старик. – Дома, чай, есть нечего, зять – от помер. Дочь занедужилась… Внучата махонькие… о какие! – и старец показал на аршин от земли.
Унтер стоял в недоумении.
– Так ты говоришь – из Черной Грязи? – спросил он.
– Так, так, милостивец, – ответил старик, – верста от Черной Грязи, чай, знаешь, деревня Кузькина.
– Ишь как, – проговорил унтер, почесывая затылок.
– Не побрезгай, милостивец, – произнес старик, подвигаясь к унтеру, и протянул ему руку. В ней звякнули монеты.
– Ну, ну, дедушка, – оттолкнул его руку унтер, сразу вдруг почувствовавший доверие к старику. – Может, обогреться хочешь?