Эта девушка была княжна Прасковья Григорьевна Юсупова, дочь подполковника Преображенского полка, первого члена Военной коллегии князя Григория Дмитриевича, внучка Абдул – мирзы, потомка ногайского князя Юсуфа. Ее чисто русское имя Прасковья так же казалось странным, как и икона с мирной лампадкой в этой убранной по – восточному комнате.

Прасковья Григорьевна, Паша, как звали ее близкие, была красива нерусской красотой. Большие черные глаза, едва заметно выдающиеся скулы, резко очерченный, но небольшой и тонкий орлиный нос выдавали ее происхождение. Черные волосы были заплетены в две тяжелые косы, перевитые цветными лентами.

Во всем лице ее, прекрасном и суровом, было выражение дикой и упрямой воли.

Сидевшая у ее ног женщина была выкормившая ее татарка Сайда, которую князь окрестил, назвав Софией. Несмотря на свои тридцать пять лет, Сайда выглядела почти старухой. Она была страстно привязана к княжне, и, кажется, это была единственная привязанность в ее жизни. Муж ее давно умер где‑то на стороне, умер и ребенок, едва родившись.

Хотя при чужих Паша всегда называла свою старую кормилицу Софьей, но наедине звала ее Сайдой. Это имя предпочитала и кормилица, и сам отец – князь нередко называл ее так.

Прасковья Григорьевна сидела глубоко задумавшись, сдвинув черные брови, опустив руки. На коленях у нее лежал кусок синего бархата, который она вышивала серебром.

Солнце зашло. В комнате потемнело.

– Зажечь огонь, моя звездочка? – тихо спросила Сайда.

– Оставь, – коротко ответила Паша к, словно пробуждаясь от своих мыслей, тихо вздохнула.

– А ты не томись, – заговорила Сайда. – Что ты все сидишь да молчишь и думаешь. Нехорошо много думать. Судьбы не изменишь. Сама знаешь.

– Оттого‑то и думаю, – ответила Паша, – что судьбы не изменишь, а что будет – не знаю.

– Будет счастье, много счастья, – сказала Сайда. – Носишь камень?

– Ношу, – произнесла Паша и вынула из‑за пазухи висевший на тонкой золотой цепочке вместе с крестом и образком черный плоский камень с узорной надписью.

И это – крест и амулет на одной цепочке – было так же странно и неподходяще одно к другому, как обстановка комнаты и икона, как сама княжна и ее имя.

– Носишь, так и не бойся, – уверенно сказала татарка и, поднявшись с ковра, положила тихо руки на колени княжны и радостно продолжала: – Чего томишься? Он будет твой, он любит тебя. Вот скоро вернется…

– Любит? – страстно воскликнула Паша. – Любит? Почем знаешь?.. Смотри, сколько красавиц сейчас на Москве… Лопухина, Нарышкина, Измайлова… Да всех и не перечесть… А я… Ведь они меня зовут черномазой.

И на ее смуглом лице проступил румянец.

– А ты лучше всех, – ответила Сайда.

– Ах, Сайда… любит, любит!.. Ты все болтаешь. Зажги огонь.

Княжна резко встала.

Сайда поднялась, опустила фонарь, подошла к курильнице, зажгла от углей палочку душистого алоэ и засветила фонарь. Потом опустила тяжелые занавеси окна. После этого она снова села на ковер, поджав под себя ноги.

Матовый свет фонаря с легким зеленоватым оттенком производил впечатление лунного света; Лицо Паши казалось бледным, и ярче горели на бледном лице черные глаза.

Она ходила по мягкому ковру, сжав за спиной тонкие руки.

А Сайда тихо и монотонно говорила:

– Сайда все видит. Сайда ночи не спит, все молится и гадает. И разве мужчина может спрятать любовь? Любит он тебя… И сама ты это знаешь…

Княжна вдруг улыбнулась. Да, это правда, разве может мужчина, особенно юный, скрыть свою любовь от любящей женщины?

– Сайда, милая Сайда, – воскликнула Паша и, подбежав к татарке, крепко обняла ее и поцеловала в морщинистую щеку. – Любит, любит… Федя, милый, – в неудержимом порыве прошептала она.

И она вспомнила робость Дивинского в ее присутствии, его загорающиеся глаза, трепетное пожатие его руки. Она не знала, не задумывалась и знать не хотела, какая сила потянула ее к этому стройному, юному офицеру с серыми смелыми глазами, смотревшими на нее с таким робким обожанием. Между ними еще не было сказано ни слова, но они поняли друг друга. Князь смотрел, по – видимому, благосклонно на их зарождающееся чувство.

Но новая мысль опять омрачила ее настроение.

– Двенадцать дней его нет, – упавшим голосом сказала она. – Что с ним, вернется ли?

– Почему не вернется? – возразила татарка. – Он не дитя, да и не один поехал.

– Ах, ты ничего не понимаешь! – с досадой крикнула княжна, топнув ногой. И снова беспокойно заходила по комнате.

От отца она знала все значение посольства, и хотя не вполне понимала создавшееся положение, но, видя отца озабоченным и тревожным, сама не зная чего, боялась.

Последние два дня Григорий Дмитриевич был до такой степени озабочен, что с утра, пока еще дочь спала, исчезал из дому и возвращался, когда она опять уже спала. По получении известия от верховников о согласии Анны на кондиции, князь принял самое деятельное участие в обсуждении вместе с верховниками, которые его особенно чтили и уважали, вопросов, касающихся дальнейшего устройства управления.

Под влиянием смутных опасений Паша решила пойти узнать не дома ли отец.

– Я пройду к отцу, – сказала она и вышла из комнаты.

По узкой лестнице она спустилась на первый этаж, где были приемные комнаты и деловой кабинет. Многочисленные лакеи уже зажигали огни.

Через ряд просторных зал, где Григорий Дмитриевич не раз устраивал волшебные празднества в честь юного императора, через огромную столовую Паша прошла к кабинету отца. У дверей она встретила приближенного лакея князя, Константина.

– Сиятельный князь еще не вернулись, – почтительно доложил лакей.

– Как вернется, хоть ночью, сейчас же оповестить меня, – приказала княжна.

Она повернулась и медленно направилась назад.

Она подходила к приемной зале, как вдруг услышала голос, при звуках которого у нее похолодело сердце и словно отказались служить ноги. Волнение ее так было велико, что она оперлась о косяк двери.

– Так когда же вернется князь? – спрашивал молодой громкий голос Дивинского.

– Неизвестно, Федор Никитич, – ответил старческий голос дворецкого Тихона.

– Ну, так я подожду, – отозвался Дивинский.

– Притомились, батюшка, – говорил Тихон. – Не выкушаете ли винца с устатку?

– Вот это дело, старик! – весело ответил Дивинский. – И устал я очень, да и есть охота.

– Сейчас, сейчас, батюшка Федор Никитич, – послышался голос Тихона.

Вся дворня любила Дивинского за его приветливый, всегда ровный нрав, за его щедрость. Его отец Никита Ефимыч был близким: другом князя Григория Дмитриевича и по жене приходился ему дальним родственником. Последние годы Никита Ефимович был по болезни в абшиде. Он умер в чине генерал – поручика в своем родовом имении близ Тулы в начале царствования Петра II, оставив своему сыну большое состояние; своей матери Федор Никитич не помнил. Умирая, Никита Ефимыч поручил своего сына заботам князя Юсупова. И тогда же Григорий Дмитриевич обласкал сироту, бывшего уже поручиком гвардии, и при переезде двора в Москву взял его с собой в качестве адъютанта.

В Петербурге юный Дивинский, ведя праздную и рассеянную жизнь, сравнительно редко бывал в доме Юсупова, но с переездом в Москву отношения стали теснее, и Федор Никитич стал уже вполне своим у князя. Своим считал его князь, своим считали его дворовые и слуги князя, и сам он чувствовал себя в доме князя как у себя.

Красота Прасковьи Григорьевны не могла не произвести на него впечатления, а постоянная близость во время непрерывных празднеств при Петре II обратила это впечатление в более глубокое чувство.

Паша услышала тяжелые, шаркающие шаги Тихона, спешившего распорядиться. Шаги затихли. Дивинский остался, видимо, один.

Паша уже овладела собой. Она смело раскрыла дверь и вошла в залу. На большом мягком кресле, вытянув ноги в грязных ботфортах с раструбами, сидел Дивинский. Шляпа валялась вместе с крагами на ковре. Голова Дивинского опущена на грудь. Очевидно, он очень устал, и им сразу овладела дремота… Он был без парика, который ввел в форму офицеров покойный император. Короткие, темно – русые кудри были встрепаны. Глаза закрыты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: