Проводив до подъезда графа, Семен Петрович вернулся в кабинет и, глубоко задумавшись, начал ходить взад и вперед. Через несколько минут он позвонил и приказал вошедшему лакею затопить камин. Когда разгорелся огонь, Кротков запер дверь кабинета на ключ, открыл стол, вынул из него связку бумаг и, медленно переворачивая каждую, одну за другой бросал их в огонь.
Это были черновики письма к Анне, инструкции Сумарокову, заметки для памяти, что сказать ему для передачи новой императрице, список кавалергардских офицеров, преданных и чем‑нибудь обязанных своему бывшему подполковнику, также и семеновских и Преображенских офицеров и многих вольных людей – помещиков и шляхетства, так или иначе связанных с Ягужинским.
Когда сгорела последняя бумага, Кротков облегченно вздохнул и самый пепел смешал с пылающими углями. Потом открыл кабинет, еще раз осмотрел внимательно стал, запер бумаги и направился к себе. Он жил наверху, в тесной комнатке, всю обстановку которой составляли деревянная постель с тощим тюфяком, простой стол с бумагами и книгами, несколько стульев.
Конечно, Семен Петрович мог бы завести и тюфяк получше, и стулья понаряднее, в богатом доме Ягужинского не было недостатка в мебели, но Кротков не считал нулевым менять обстановку. Он вполне довольствовался ею. На столе лежали разные петровские регламенты, указы об учреждении коллегий, собрание манифестов и церемониалов, включительно до» суплемента», носившего подзаголовок: «В воскресенье 12 декабря 1729 года реляция о высоком его императорского величества обручении, коим образом оное 30–го дня ноября сего 1729 года в Москве счастливо совершилось», и целая кипа» С. Петербургских ведомостей».
Взглянув на» суплемент», Кротков тяжело вздохнул. Как недавно все это было! И как страшно все изменилось!.. И как темно впереди для всех!..
Дверь комнаты тихонько приоткрылась, и просунулась чья‑то голова.
– Семен Петрович, дозвольте войти! – произнес голос.
Кротков узнал старшего камердинера графа, Евстрата.
– Войди, войди, Евстрат, – произнес он.
Он привык к тому, что вся дворня обращалась к нему за советами, с просьбами и за разъяснениями. Семен Петрович никому не отказывал: кому поможет советом, за кого попросит у графа. Его любили и ему доверяли.
Евстрат вошел несколько смущенный.
– В чем дело, Евстрат? – спросил Кротков.
– Да вот, – опасливо начал Евстрат. – К вам, Семен Петрович. Не откажите.
Кротков молча ждал. Наконец Евстрат овладел собою и решительно сказал:
– Смутно нынче стало. Ну, и всякие такие разговоры. Дворня неспокойна… В кухне что творится – не приведи Бог!
– Что ж творится? – спросил с любопытством Семен Петрович.
– Словно неладное! – отвечал Евстрат. – Повар Тимошка прямо говорит, что не будет более холопов, что всем‑де Верховный совет положил волю дать. Я, говорит, скоро сам буду вольный человек, женюсь на Малашке, никого не спрашаючись, и в Съестной улице лавку открою. Конюх Никита в деревню уйти хочет, дескать, обрадуют всех, вольные люди будем…
Евстрат помолчал.
– Ну, и волнуются, а тут вечор приходил к брату человек от князя Василь Владимировича. Веселый такой. Говорит, сама царица – матушка, дай ей Бог здоровья, царским словом обещала волю нам дать… Оно, конечно, Семен Петрович, – взволнованно говорил Евстрат. – Воля… Надо воли… Конечно, грех Бога гневить, хорошо у нашего барина… А только, того… воли бы нам.
Молодое лицо Евстрата разгорелось.
– Скажи ради Бога, Семен Петрович, дала царица волю или так брешут только? Куды ни придешь, везде про то говорят, и у самого графа – батюшки тоже.
Графом – батюшкой называли в доме Головкина, как отца Ягужинской.
Евстрат в волнении замолчал.
Молчал и Кротков, пораженный тем, что услыхал. Он не думал, не ожидал, что» затейки» верховников (это выражение он слышал от Ягужинского) найдут отклик среди бессловесных рабов. Он сам не знал, была ли в этом правда, думали ли об этом верховники, ограничивая самодержавную власть императрицы, но эта мысль ослепила его. До сих пор он смотрел на разгоравшуюся борьбу, как на борьбу, в которой замешаны только могущественные, стоявшие на самом верху люди. И вдруг оказывается, что эта борьба отозвалась глубоко внизу и возбудила мечты и надежды тех, кто за долгие века рабства, казалось, привыкли видеть свою судьбу в полной зависимости от произвола своего господина.
Кротков долго молчал и наконец ответил:
– Я ничего не слышал об этом, Евстрат; напрасно волнуются. Как бы не стало потом хуже.
– Так, значит, пустое, одна брехня, – уныло и угрюмо ответил Евстрат. – Я так и полагал. Ну ж я покажу им, как брехать, – злобно добавил он, и в его словах чувствовалась обида человека, обманутого в своих надеждах.
– Погоди, Евстрат, – остановил его Кротков. – Время теперь смутное, надо подождать, когда приедет императрица. Она полегчит вам.
– Полегчит, – с сомнением ответил Евстрат. – Спасибо, Семен Петрович, – закончил он и, махнув рукой, вышел вон.
Новые мысли, новые чувства пробудили слова Евстрата в душе Кроткова. Верховники могущественны, они ограничили самодержавие императрицы, они теперь могущественнее ее самой. Почему бы им и не сделать этого? А может, они думали о том? А почто же тогда восстал против них Петр Иванович?
Мысли бурей налетели на Семена Петровича. По своему рождению он был близок к этим дворовым. Его бабушка была из дворовых Олсуфьевых, брат его деда был дворовым Шереметевых. Ему были близки и слезы, и горе рабов. Но Павел Иванович говорил, что Долгорукие лишь о себе мыслят, а дворовый Долгоруких говорит, что они не для одних себя воли хотят…
Кротков так взволновался, что не мог сидеть дома Он оделся и вышел на улицу, направляясь к Кремлю.
На улицах было большое движение, и тем оживленнее, чем ближе к Кремлю. Цветными лентами тянулись по прилегающим улицам армейские и гвардейские полки, ехали сани и кареты, на перекрестках стояли военные посты. У большого кремлевского дворца толпился народ. День был морозный и сумрачный. На площади кое – где горели костры.
Странное впечатление производила Москва. Это был будто осажденный город. Чего ждали все эти люди, толпившиеся у дворца?
То здесь, то там слышались сдержанные разговоры. В одном месте говорили, что сегодня Верховный совет объявит всем волю; в другом – что собираются судить Долгоруких – Алексея Григорьевича и его сына, любимца покойного императора Ивана; в третьем – шепотом передавали, что императрица Анна умерла и что сейчас объявят императрицей цесаревну Елизавету.
Слухи один нелепее другого передавались из уст в уста.
Кроткову удалось проникнуть до самой линии солдат, темным кольцом охвативших дворец. Подходили все новые и новые отряды. Они оцепляли площадь, шпалерами становились вдоль прилегающих улиц, частью входили в самый дворец под командой офицеров. Среди шпалерой выстроенных солдат подъезжали ко дворцу непрерывной цепью сани и кареты приглашенных лиц. Кучера и форейторы кричали и ругались, и потом, высадив господ, отъезжали в сторону на особо отведенное для них место. Проезжали некоторые кареты, не останавливаясь у подъезда, прямо к месту стоянки пустых карет. Это были большей частью кареты резидентов иностранных дворов. По распоряжению Верховного совета ни один иностранец не был приглашен га это историческое заседание 2 февраля.
Проехали французский резидент Маньян, испанский герцог де Лирия и де Херико, саксонско – польский – Лефорт и некоторые другие.
Они хотели видеть настроение народа и получить сведения о происшедшем иод первым впечатлением для донесений своим дворам.
Внушительное и грозное впечатление производили пестрые ряды стоявших у дворца в боевой готовности войск.
VI
Огромная зала дворца, ярко освещенная, потому что утро было сумрачное и туманное, едва вмещала всех приглашенных. Слышался гул сдержанных голосов.
Собрание было более многолюдно, чем двенадцать дней тому назад, когда так же представители Сената, Синода и генералитета ждали властного слова верховников об избрании Анны.