Первооткрыватели Б лейка — прерафаэлиты — воспринимали «Песни Неведения и Познания» как беспримесно романтическое произведение. И в самом деле, может показаться, что основной мотив цикла — трагическое несовпадение идеального и реального, естественного состояния мира, каким мы его видим в «Песнях Неведения», и того бесчеловечного, духовно стерильного миропорядка, который открывается в «Песнях Познания». Это чисто романтический мотив. Он органичен для замысла Блейка, но не исчерпывает поэтическую концепцию, воплощенную в его шедевре.
Естественный мир никогда не казался Блейку идеалом, недостижимым для современного человека. Это побудило его критически отнестись к руссоистской доктрине «естественности», столь
30
важной для романтизма. Романтики доверяли природе, порываясь к бегству от цивилизации, и искали панацею от зла действительности в подражании «естественному» добру, «естественной» красоте. Блейк говорил не о подражании, а о преображении мира творческой фантазией. Один заказчик пожаловался, что фантазия увела Блейка слишком далеко. И в ответ Блейк написал: «Этот Мир есть Мир Воображения и Видения... для человека, наделенного Воображением, сама Природа — тоже Воображение».
Гармония природы, на его взгляд, была лишь предвосхищением более высокой гармонии, которую должна создать целостная и одухотворенная личность. Это убеждение предопределило и творческие принципы Блейка. У романтиков природа — зеркало души, у Блейка — скорее книга символов. Он не дорожит ни красочностью пейзажа, ни его достоверностью, как не дорожит и психологизмом. Все окружающее воспринимается им в свете духовных конфликтов, и прежде всего через призму вечного конфликта механистического и свободного видения. В природе он обнаруживает ту же пассивность и механистичность, что и в социальной жизни.
Поэтому и неведение, непорочность, духовная чистота, естественность — все то, что определяет эмоциональную и образную гамму первой части цикла, — для Блейка отнюдь не является лишь неким утраченным Раем. Его мысль сложнее, — быть может, наиболее полно она передана в образе заблудившегося и найденного ребенка, возникающем и в «Песнях Неведения» и в «Песнях Познания».
Ребенок олицетворяет собой тип мироощущения, обладающего органикой и целостностью, которые уже недоступны взрослому. В мире взрослых ребенок всегда одинок и несчастен. Он словно заблудившаяся «истинная душа» человечества. Для Блейка эта истинность — дар жизни по законам воображения. Но и в царстве Неведения подобная жизнь не может быть полноценно осуществлена. Познание — неизбежность для каждого, и оно вторгается даже в светлый мир ребенка. Мальчик теряет в ночи отца, и потребовалось вмешательство Неба, чтобы найти обратную дорогу. Предчувствием блужданий по тупиковым путям Познания отравлена радость бытия в Неведении.
Здесь тоже выступает человеческая разделенность и несвобода от жестокого реального мира. Блейк отверг то облегченное и иллюзорное решение мучившего его конфликта, которое подсказывали идеи возврата к природе, к нравственному и эмоциональному неведению как средству преодоления этой несвободы. Она могла быть преодолена лишь после того, как душа вберет в себя весь горький опыт Познания и преобразит его в согласии с идеалами духовности и красоты, хранимыми каждым до той поры, пока не иссякла присущая человеку творческая способность — Воображение, Видение. Только тогда «истинная душа» будет действительно найдена — и человеком и человечеством.
В мире Блейка полярности Неведения и Познания, пересекаясь, не отрицают друг друга. И в этом признании «противоположных состояний» необходимым условием бытия личности, в этом отказе от соблазнов бегства в гармоничный, бестревожный мир, ибо отдельно от Познания его просто не существует, Блейк решительно расходится с романтической философией жизни, словно бы опережая ее и становясь прямым предшественником поэзии новейшего времени, впервые о себе заявившей уитменовскими «Листьями травы» и лирикой Бодлера.
Его Неведение — не идиллия, окрашивающая детские представления о мире, и не царство осуществленной мечты, пригрезившееся поэту в минуты ничем не омраченной душевной ясности. Это даже и не символ с годами утрачиваемой поэтической настроенности человека, когда ему невозможной кажется сама мысль о разрушении, несогласованности, жестокости — в природе ли, в общественном ли его существовании.
Скорее это некое духовное качество, подспудно хранящаяся память о том, каким является в мир — «взрослый» мир, неизбежный для него, как и для всех, мир Познания, движущийся, полный противоречий, притягивающий и отталкивающий
32
мир, — каждый человек, каким он создан по законам веры и любви. И каким он должен и остаться, вобрав в себя многоликость, фрагментарность, контрастность действительной жизни и духовно претворив пронизывающую ее этику Своекорыстия в высокую свободу Воображения, ее жестокость — в мудрую доброту, ее аномалию — в завершенную' гармонию, доступную ему до тех пор, пока свет его Неведения не погас и окружающая реальность не притупила в нем способности постигать диалектическую, неоднозначную природу вещей.
Путь через Познание должен вести к тому — да не покажется парадоксом — все ведающему Неведению, которое для Блейка означало покоренную вершину, венец усилий в нескончаемой борьбе за целостность человеческого бытия, его свободу, его гуманность, его творческий дух.
Начиная с «Песен Неведения и Познания», все творчество Блейка — поиски надежных подступов к этой вершине, движение по этому тернистому пути, каждым новым своим поворотом заставляющему убедиться, что вершина недостижима. Гуманный идеал оказывался все больше не в ладу с прозаизмом своекорыстной действительности, и усилия Блейка преодолеть этот разрыв — его непоколебимая верность мечте об Иерусалиме, его патетические гимны бунтующему французскому Гению и сбросившей оковы американской Душе, его исканье подлинных рыцарей Воображения, пусть даже в эпохах неблизких, где были такие примеры, как Мильтон, Данте, Иов или блейковский еретический Христос «Вечносущего евангелия» (1810), — вся эта исступленная борьба с бездуховностью времени за истинно духовного человека в итоге завершилась поражением того, кто отважился ее завязать.
Верх брало время, и Блейк выпадал из него, даже посвященным в его искусство казался анахронизмом, да и был им, если под анахронизмом разуметь не отставание от своей эпохи, а ее опережение. В награвированной одновременно с «Песнями Неведения» (1789) «Книге Тэль», одной из самых светлых английских элегий, он уже осмыслил для себя то решение вечно-
33
го эстетического конфликта художника с будничным миром, которое впоследствии избрали романтики, и отверг его обманчивую простоту. Тэль, нерожденная душа, символ абсолютного Неведения, вступает в действительный мир лишь для того, чтобы тотчас же бежать прочь из этой «немой страны скорбей и слез, где не блеснет улыбка». Первичное Неведение, осознанное незнание, полная свобода от убийственной повседневности, царство фантазии, вознесшейся высоко над землей, — не здесь ли была сфера настоящей Поэзии, незамутненной духовности?
Для Блейка это романтическое построение, им же предугаданное, осталось только великой иллюзией; в этом, быть может, и следует видеть первоисток неубывающей творческой значимости его искусства для новых и новых поэтических поколений. В «немой стране скорбей и слез» прошла вся его жизнь — не просто десятилетия существования на грани нищеты, не признанным, не услышанным, «безумным», но духовная жизнь поэта и художника, открывавшего эту страну для общественного сознания, которое лишь очень нескоро оказалось готовым постигнуть пафос блейковских исканий и смысл созданного им художественного языка. Жизнь, полная драматизма, но и великого напряжения творящего Разума, жизнь, ознаменованная никогда не прерывающейся борьбой со всеми догмами, порабощающими человеческий свободный Гений, и конечной неудачей в этой борьбе, но такой неудачей, без которой немыслимо представить трудно осуществленный в поэзии сдвиг от XVIII века к новой эпохе, ее коллизиям, психологическому содержанию и потребностям духа.