— Франциска Андреевна здорова? — Костя равнодушно отложил папку.

— Ворчит, — улыбнулся Желоховцев. — Боюсь ее больше, чем ректора и коменданта, вместе взятых.

— А как наши? Что с семинарием?

— Только Якубов со Свечниковым и ходят. Такие времена. Счастлив, конечно, «кого призвали всеблагие, как собеседника на пир», но я, знаете, даже на университетских банкетах сиживал неохотно. Предпочитаю чаек в домашней обстановке… А где вас носило с февраля? Правда, что вы были у красных?

— Правда, — сказал Костя.

Желоховцев страдальчески поморщился:

— Зачем вы мне это говорите?

— Убежден в вашей порядочности.

— Что ж, я вам не судья, нет. Понимаю, Колчак не та фигура, которая может импонировать молодежи. Но представьте себе на его месте другого человека, самого либерального. И что? В России, Костенька, правители всегда пользовались громадной властью против отдельных людей и никакой — против установлений и обычаев. Не знаю, хорошо это или плохо. Но не стоит во всем обвинять Колчака… А теперь скажите, что вам от меня нужно. Думаю, вы явились не только для того, чтобы справиться о здоровье Франциски Андреевны.

— Я хотел бы взглянуть на серебряную коллекцию.

— А конкретнее?

— Блюдо шахиншаха Пероза. Оно цело?

Желоховцев молча прошел в угол кабинета, где стоял железный ящик с облупившимся орлом на крышке. Лет семьдесят назад, примерно во времена Крымской войны, в этом ящике хранились денежные суммы какого-то уланского полка. Створы его стягивал висячий наборный замок, изделие гораздо более поздней эпохи. Установив на вращающихся валиках кодовое слово, Желоховцев снял замок, откинул крышку и достал из ящика обыкновенную шляпную картонку. Поставил ее на стол, сделав приглашающий жест, а сам вернулся к окну, словно хотел оставить Костю наедине с шахиншахом Перозом.

Крылатый шлем шахиншаха поблескивал из-под сероватой корпии, в которой утопало блюдо. Шахиншах натягивал невидимую тетиву лука. На его груди лежал апезак — круглая бляха с лентами, знак царского достоинства династии Сасанидов. Костя отгреб корпию, и сбоку открылась чудовищная птица с маленькой плоской, как у змеи, головой и кривым клювом; высоко воздев крылья, она несла в когтях женщину. Женщина висела в воздухе, слегка изогнувшись и запрокинув лицо, как акробатка на трапеции, ее широкие шаровары слабо относило назад, и чувствовалось, что птица летит со своей добычей медленно, тяжело взмахивая зубчатыми крыльями. Такие же крылья украшали шлем шахиншаха. Птица была сама по себе, шахиншах — тоже как бы сам по себе, но их столкновение не казалось случайным, они что-то знали друг про друга необыкновенно важное, тайное, и в этом был смысл всего рисунка.

Костя осторожно провел пальцем по блюду. Ослепительно белое в центре, оно чуть темнело во впадинах чеканки, у обрамлявших края фестонов, и всегда почему-то волновал этот перепад оттенков серебра, выявляющий фактуру металла.

В вятском госпитале, куда Костя попал после ранения, в бреду, глядя на электрическую лампочку, которая то приближалась к самому его лицу, то странно уменьшалась, удалялась, словно кто-то с чердака подтягивал ее на шнуре, он понял вдруг, как нужно будет после победы разместить коллекцию Желоховцева. Ей не место было в железном ящике, в шляпных картонках, набитых ватой. Ее должны были видеть все. Лампочка, зыбко подрагивая, опускалась все ниже, и в ее отвратительно желтом свете он отчетливо увидел небольшую комнату. Комната заполнена была людьми — красноармейцами, студентами, рабочими, а с потолка ее свисали прозрачные стеклянные шары. Вроде елочных, только гораздо больше, и в самом большом лежало блюдо шахиншаха Пероза. После, выздоравливая, Костя развлекался тем, что разрабатывал свою идею. Комната представала перед ним в мельчайших подробностях — обтянутые черным сукном стены, витые, выкрашенные серебряной краской шнуры, ковер на полу, приглушающий шаги и голоса. Он придумал особые фонари с подвижными щитками, чтобы высвечивать нужную деталь, а также скрытые в стенах лебедки: подкрутив ручку, можно было установить шар на определенной высоте, в зависимости от роста…

— Григорий Анемподистович, вам известно о взятии Глазова?

— Странные, однако, мысли вызывает у вас, Костя, созерцание сасанидских сокровищ. Разумеется, известно.

— Поверьте слову очевидца, это полный разгром. Контрнаступление невозможно. Сплошного фронта на нашем участке нет, бои идут лишь вдоль железнодорожной линии. К концу июня город будет взят.

— У историков есть поговорка: врет как очевидец.

— Всегда восхищался вашим остроумием, — сказал Костя. — Но сейчас я хочу знать, что вы намерены делать в случае эвакуации университета на восток.

— Пожалуйста, не секрет. Уеду сам и постараюсь вывезти отсюда все, до последнего черепка.

— Но вы не имеете права увозить коллекцию!

— А вы, молодой человек, — холодно парировал Желоховцев, — не имеете ни малейшего права говорить мне о моих правах. Как бы я лично ни относился к Колчаку, в Томск все равно поеду, потому что знаю цену вашим порывам. Они бессмысленны! Помните, у Хемницера есть басня. Захотела собака перегрызть свою привязь. Грызла, грызла и перегрызла пополам. А хозяин возьми да привяжи ее обгрызенной половинкой.

— Я не читал Хемницера, — сказал Костя.

— И очень жаль. Узость интересов еще простительна в моем возрасте, но никак не в вашем.

— Этот упрек я могу адресовать и вам. Вы слишком мало знаете о нас, чтобы судить.

— Вполне достаточно. И кое-что, к сожалению, мне пришлось испытать на собственном опыте. В восемнадцатом году… Бесцеремонное вмешательство в дела университетского самоуправления. Раз. Бесконечные митинги и собрания, отвлекающие студентов от занятий. Два. Засилье недоучек. Три. Приказ читать лекции солдатне, дымившей прямо мне в лицо своей махоркой. Четыре… Ну и так далее.

— Простите меня, Григорий Анемподистович, но в вас говорит раздражение кабинетного ученого, которому помешал работать уличный шум. И только!

— Может быть, может быть…

— И вы не имеете права увозить серебряную коллекцию, — повторил Костя. — Она не принадлежит лично вам.

— Совершенно верно. Она принадлежит университету, и я не собираюсь обсуждать с вами ее судьбу. А теперь уходите. Рад был вас повидать.

— Кланяйтесь Франциске Андреевне.

— Непременно.

— Надеюсь, мы еще увидимся. — Костя шагнул к двери.

У двери на выступе книжной полки лежал замок — дужка отдельно, валики на оси тоже отдельно. Буквы на внешней стороне валиков складывались в слово «зеро».

Около полудня в научно-промышленный музей явился рассыльный из городской управы с предписанием начать подготовку к эвакуации наиболее ценных экспонатов. Директор не появлялся в музее уже с неделю — говорили, будто он выехал в Омск, и бумагу с прыгающими машинописными строчками приняла Лера. До этого она еще надеялась, что все каким-то образом обойдется, что про них забудут, и теперь, глядя на подпись городского головы Ширяева, занимавшую чуть ли не треть листа, испытала мгновенное чувство безысходности.

— Дура ты, — сказала она своему отражению в застекленном стенде с фотографиями губернских заводов. — Дура стриженая! И чего надеялась?

Лера служила смотрительницей музея с осени шестнадцатого года. Она помнила наизусть паспорта половины экспонатов и с одинаковой нежностью относилась к вещам совершенно несоизмеримой ценности. Вещам было тесно в кирпичном двухэтажном доме на Соликамской улице. Здесь хранились бронзовые отливки и фарфор фабрики Кузнецова, старинные ядра и заспиртованные стерляди в банках, французские гобелены времен Людовика XVI и рудничные фонари. На стенах висели картины, в шкафах и витринах лежали кости ископаемых животных, монеты, стояли шкатулки, вазы, фигурки Каслинского и Кусинского заводов — весь тот пестрый набор, который никак не ложился в единое русло правильной экспозиции и в самой пестроте которого было обаяние, отсутствовавшее во многих, несравненно более богатых собраниях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: