— Вот и прекрасно. О результатах доложите завтра утром, когда придете за сменой караульных. Кстати, где ваш револьвер?
Рысин похлопал по оттопыренному карману галифе.
— Почему без кобуры?
— Застежка сломалась, — объяснил Рысин.
Обязанности начальника университетской дружины исполнял мрачный подпоручик с рукой на перевязи, Изложив суть дела, Рысин оставил на его попечение одного из своих солдат, а двух других, узнав адрес Желоховцева, отправил патрулировать улицу перед профессорским домом — эту затею он считал совершенно бесполезной. Сам же вместе с Федоровым пошел в подвал, куда успели снести труп. Унтера из вокзальной охраны Рысин отпустил; тот сказал, что убитый лежал на спине, показал место, где его нашли, и больше от него ничего не требовалось. Убийство было совершено именно там, в этом убеждали кровь на земле и найденная возле фуражка. Как сообщил унтер, она в самый раз пришлась по голове убитому — вероятно, слетела при падении.
— Опознали тело? — спросил Рысин у швейцара.
— А то как же! Я тут третий год на должности, всех знаю. Как принесли, так сразу и признал. Мать, думаю, честная. Это же Свечников, историк. И кому его душа понадобилась? Тихий такой был студентик.
— Из Перми он?
— Кунгурский вроде.
— Вот что, — распорядился Рысин. — Ступай сейчас к начальнику дружины, скажи, пусть пошлет за хозяином квартиры, где жил Свечников.
— А мертвеца кто покажет? — расстроился швейцар.
— Сами найдем, не волнуйся.
Часть аудиторий заняли под офицерский лазарет, и подвал загромождала снесенная с этажей мебель. У стены стоял большой портрет царя Николая, обитый траурным шелковым крепом.
— Провозглашаем: вперед, к Учредительному собранию! — грустно сказал Федоров. — А на всякий случай держим в запасе вот это. — Он ткнул пальцем в портрет.
В полосе света, бившей из зарешеченного оконца, пыльный шелк казался не черным, а серым.
Под оконцем на двух составленных столах лежал человек. Он лежал на спине, одна ступня по-неживому вывернута, на лице фуражка.
Федоров осторожно убрал фуражку.
Рысин увидел перепачканный землей лоб убитого и отметил это. Почему лицо в земле, если там, под насыпью, он тоже на спине лежал?
— Совсем еще мальчик, — вздохнул Федоров.
Они вдвоем перевернули тело — под левой лопаткой сукно тужурки было разорвано пулей. Пока Федоров осматривал рану, Рысин отвернулся, чтобы не видеть. Он ни разу в жизни не занимался расследованием убийства, для этого существовала полиция. О громких преступлениях узнавал из газет. Иногда писал даже письма следователям, излагая свои предположения, и радовался, когда они подтверждались в ходе процесса. До сих пор убийство было для него лишь ходом игрока, идущего к определенной цели, случайностей здесь быть не могло, вернее, они просто не интересовали. Чья-то смерть была конечным итогом одной комбинации и началом другой, где человек не более чем срубленная шахматная фигура, которая исчезает с доски лишь для того, чтобы появиться в новой партии с новым игроком. Но сейчас, в сумеречном университетском подвале, на окраине города, живущего слухами, страхами и надеждами, под взглядом мертвого императора, он впервые, может быть, подумал о смерти как о чем-то таком, что само по себе отрицает всесилие разума и логики. Он, Рысин, всегда верил в логику мелочей, но теперь наступали такие времена, когда мелочи теряли привычный житейский смысл. Не только люди, вещи начинали вести себя по-другому.
Он отошел подальше, попробовал сосредоточиться на своей утренней догадке. Для подтверждения ее вовсе не нужно было подниматься в кабинет Желоховцева, Рысин и без того помнил расположение царапин на полу. Собственно, царапина была одна, поскольку двигали только один конец шкафа — левый со стороны аудитории номер семнадцать и правый со стороны кабинета. Значит, преступник — левша? Это тем более казалось вероятным, что с другого конца шкаф двигать было гораздо удобнее, там он выдавался за косяк всего вершка на два.
— Гражданская война ведет к падению нравственности. — Федоров, закончив осмотр, снова прикрыл фуражкой лицо убитого. — Вот что всего печальнее.
— Вы достали пулю? — спросил Рысин.
— Увы. У меня нет с собой инструментов.
— Тогда пойдемте. С хозяином квартиры я побеседую наверху. А вы, когда сможете, извлечете пулю и принесете мне в комендатуру вместе с медицинским заключением.
— Сейчас. — Федоров повернул портрет лицом к стене.
— Близ царя — близ смерти, — сказал Рысин.
— Что-что? — не понял Федоров.
— Ничего… Поговорка такая.
Они поднялись в вестибюль.
Навстречу со второго этажа спускался Желоховцев. Он шел по лестнице медленно, сутулясь больше обычного, и рука его не скользила по перилам, а двигалась короткими судорожными рывками, будто всякий раз успевала прилипнуть к дереву, и требовалось усилие, чтобы ее отлепить.
— Уже знает, — догадался Рысин.
— У меня к вам один вопрос, профессор…
Желоховцев остановился:
— Опять вы?
— Поверьте, я понимаю ваше состояние. Но всего один вопрос: Трофимов — левша?
— Не помню.
— Пожалуйста, вспомните! Среди ваших коллег или студентов есть левша?
Стоя на лестнице, Желоховцев невидяще взглянул на Рысина сверху вниз, потом тихо, с какой-то странной ритмичностью, словно произносимые им слова были латинской цитатой, проговорил:
— А подите вы к черту, молодой человек…
Что-то будет?
Стучит, заходится в штабе генерала Зиневича юзовский аппарат. Ползет, скручиваясь, лента, ложится на пол рождественским серпантином.
Полуприкрыв глаза, слушает генерал бесстрастный голос телеграфиста. Начальник штаба стоит у настенной карты с карандашом в руке. Лица посерели от бессонницы, красными ободками обведены припухшие веки. Все ближе и ближе к городу клубится на карте хаос кривых стрелок, треугольничков с флажками, зубчатых полуколесиков, обозначающих занятые рубежи.
Поблескивает на столе банка английских консервов. Хлеб лежит на тарелке, а рядом оплывает, желтеет по краям шмат сала.
Генерал Зиневич слушает сводку и вдруг кричит вошедшему адъютанту:
— Вы что, поручик?
Адъютант испуганно молчит, лоб его собирается морщинами.
— Вы забываетесь! — кричит генерал. — Почему вы входите сюда, не потрудившись обтереть ног, как в конюшню?
Адъютант смотрит на свои только что вымытые сапоги, затем круто разворачивается, и в эту минуту на сорок девятой версте от города — направление северо-запад — случайный осколок задевает телеграфный провод. Проволоку срывает с кольев, со звенящим шорохом она скользит по траве, и в штабе генерала Зиневича умолкает юзовский аппарат.
Через несколько минут двое вестовых уже скачут от штаба к обоим вокзалам. Редкие прохожие смотрят, как разбрызгивают кони просыхающие лужи на мостовой, и душа замирает от бешеного их галопа.
Куда? Зачем?
Была жизнь как жизнь, а теперь неизвестно что. Еще висят на заборах приказы, шагают патрули, играет оркестр в ресторане Миллера, и майор Финчкок пишет письмо сыну о том, каким должен быть настоящий мужчина.
Но уже ушли на Каспий канонерки капитана Джемиссона, ползут от госпиталей санитарные фуры, ночами постреливают на улицах, и хозяева с вечера закладывают железными штырями оконные ставни — не власть, не безвластье.
Генерал Зиневич подходит к окну. Курчавое азиатское облако висит над городом. Тишина.
Четыре месяца назад, в феврале, Костя стоял среди толпы на площади перед Спасо-Преображенским собором; ждали Колчака, который уже прибыл в Пермь и должен был явиться на торжественный молебен. Ждали долго. По площади перекатывался дробный стукоток — согреваясь, били каблуком о каблук, прыгали, топтались на месте. Перед толпой расхаживали сибирские стрелки из корпуса генерала Пепеляева, под их сапогами, надетыми вместо валенок ради такого случая, начищенными, но потускневшими на морозе, пронзительно скрипел утоптанный снег. От паперти двумя неравными крыльями тянулись ряды духовенства, собранного сюда со всего города; священники облачились в белые пасхальные ризы и мерзли в них нещадно. Отдельно темнела группа представителей власти: городской голова, председатель губернской земской управы, главный военный комендант и еще человек десять рангом поменее, среди которых Костя наметил ректора университета профессора Култашева.