Он подошел к вопросу с другой стороны. Зайдя к Папанину в его обязательное оружейное время, перед сном, он с ним заговорил, отвлекая внимание, — и украдкой подбросил на тряпочку крохотный шлифованный уголок, взятый у ребят в слесарке ледокола. И смылся от греха.
Оставшиеся пять суток до Ленинграда Папанин был невменяем.
Представьте себе его неприятное изумление, когда, собрав маузер, он обнаружил деталь, которую не вставил на место. Он разобрал его вновь, собрал с повышенным тщанием — но деталь все равно оставалась лишней!
Ночь Папанин провел за сборкой-разборкой маузера, медленно сходя с ума. Необъяснимая головоломка сокрушала его сознание. Он опоздал к завтраку. Все время он проводил в каюте. И даже на встрече-беседе с экипажем, рассказывая об экспедиции, вдруг сделал паузу и впал в сосредоточенную задумчивость. Сорвался с места и ушел к себе.
В помрачении он собирал его и так, и сяк, и эдак. Он собирал его в темноте и собирал его на счет. Из-за его двери доносилось непрерывное металлическое щелканье, как будто там с лихорадочной скоростью работал какой-то странный агрегат.
Папанин осунулся и, подстригая усики, ущипнул себя ножницами за губу. Судовой врач поил его валерьянкой, а капитан «Красина» — водкой. Команда сочувственно вздыхала — вот каковы нервные перегрузки у полярников!
В последнюю ночь Кренкель услышал глухой удар в переборку. Это отчаявшийся Папанин стал биться головой о стенку.
Кренкель сжалился и постучал в его каюту. Папанин в белых кальсонах сидел перед столиком, покрытым белой тряпочкой. Руки его с непостижимой ловкостью фокусника тасовали и щелкали деталями маузера. Запавшие глаза светились. Он тихо подвывал.
— Иван Дмитриевич, — с неловкостью сказал Кренкель, — не волнуйтесь. Все в порядке. Это я просто пошутил. Ну — морская подначка, знаете…
Взял с тряпочки свою детальку и сунул в карман.
Бесконечные пять минут Папанин осознавал услышанное. Потом с пулеметной частотой защелкал своими маузеровскими частями. Когда на место встала обойма с патронами, Кренкель выскочил к себе и поспешно запер дверь каюты.
Команда услышала, как на «Красине» заревела сирена. Ревела она почему-то откуда-то из глубины надстройки, и тембр имела непривычный, чужой.
Кренкель долго и безуспешно извинялся. Команда хохотала. Папанин скрежетал зубами. Будь это на полюсе, он бы Кренкеля скормил медведям, но теперь покарать шутника представлялось затруднительным — сам же о нем прекрасно отзывался, в чем обвинишь? все только посмеются над Папаниным же.
Но всю оставшуюся жизнь Папанин люто ненавидел Кренкеля за эту шутку; что обошлось последнему дорого. Кренкель, утеряв на Северном полюсе всякий вкус к коллективным зимовкам и вообще став слегка мизантропом, страстно при этом любил Арктику и вынашивал всю жизнь мечту об одиночной зимовке. И за всю жизнь получить разрешение полярного руководства на такую зимовку он так и не смог. Папанин, будучи одним из начальников всего арктического хозяйства, давал соответствующие отзывы и указания.
Сам же Папанин, однако, резко излечился от ненормальной интимной нежности к легкому стрелковому оружию; а проклятый маузер просто видеть больше не мог — слишком тяжелые переживания были с ним связаны. И как только, вскоре после торжественного приема папанинцев в Кремле, был создан в Ленинграде Музей Арктики и Антарктики, пожертвовал туда в качестве ценного экспоната свой маузер, где он пребывает в полной исправности и поныне, в соседстве с небольшой черной палаткой.
Легенда о теплоходе «Вера Артюхова»
1. Черный бизнес
За долгий рейс моряк звереет. Советский человек и вообще-то зверь, а тут еще однообразие и ограниченный контингент окружающих рож идиосинкразию вызывает. При хорошем питании (а вся-то радость моряцкая — пожрать повкуснее) от отсутствия баб аж глаза заволакивает. Суда большие, остойчивые, автоматики до черта, — это тебе не в шторм по реям бегать, паруса вязать: неделями моряк не вылезает из жилых и рабочих помещений на свежий воздух. Ручки мягкие, ряшка белая, бока жирные, — привет от морского волка. Кормовые деньги гоняют из графы в графу, комбинируют, артельщик расстилается: маслице голландское, куры датские, мука канадская, баранина австралийская; пожрал — и в загородку: торчи себе в койке за пологом интимным, как перст. Естественно, моряк делается нервным.
Он нервничает и считает свои валютные копейки, переводя их в центы, центы — во всякие хорошие вещи, вещи — в родные деревянные рубли, рублей получается много, и это его услаждает. На этом занятии он зацикливается, плюсует свои аж двадцать центов валютных в сутки по неделям и месяцам и в арифметических грезах обретает некоторое душевное равновесие среди неверных вод мирового океана.
Порт советского моряка унижает. Моряк марширует тройками в наидешевейшие лавки и злобно смотрит, как арабы с либерийских пароходов хохочут над ним из такси по пути в бордель и швыряются банками из-под пива. Для него такси — идиотская роскошь, проститутка — недоступная роскошь, пиво — редкая роскошь. Поэтому советский моряк любит китайцев. Китайцев в загранпорту вообще водят строем, в одинаковых синих казенных бумажных костюмчиках, и купить они не могут вовсе ничего: глазеют бесплатно, насколько глаза раскрываются. А ведь за хлам из портовой лавчонки моряк и плавает. Дома он с добытым добришком — ковром, кроссовками, видиком, да еще если «тойотой» двадцатилетней подержанности, ветераном автосвалки, — является человеком зажиточным, ему завидуют соседи и норовят ограбить рэкетиры.
Вот от всего от этого моряк звереет. Предохранители в нем изнашиваются, разъедаются морской солью, и становится он взрывоопасен и непредсказуем, как мина-ловушка: ты и худого не чаешь, а она грохнет.
А в родном порту предусмотрены для него не психоаналитики, а обиралы-таможенники, и стресс он может разрядить способами исключительно дедовскими: водки врезать, бабу трахнуть, в морду вмазать: эффективные способы, но чреватые нежелательным побочным действием для кошелька, здоровья и биографии.
Особенно тяжело влететь в долгий фрахт. Везешь ты из Ленинграда в Амстердам прокат, а оттуда в Канаду станки, а оттуда в Японию пшеницу, оттуда в Африку автомобили, и болтайся так целый год, жди случая с попутным грузом вернуться домой. И эта неизвестность сроков дополнительно изматывает.
В тропиках хоть стакан сухаря ежедневно полагается. Якобы медицински, для здоровья, на деле же — чуток поднять дух. Ну, не шибко-то высоко с одного стакана сухого утомленный дух подпрыгнет, поэтому сговариваются по трое — и раз в три дня каждый высасывает объединенную бутылочку. Жданная радость, красная веха календаря.
И вот таким макаром сухогруз «Вера Артюхова» которые сутки торчит в одном вшивом африканском порту. Когда трудолюбивые африканцы сподобятся их разгружать — неизвестно; когда и чем грузиться — неизвестно; когда домой — неизвестно… И на берегу делать нечего, пустая нищета, ни глазу, ни карману…
И дуреет в горячей металлической тени вахтенный у трапа, чинарики заплевывает и на причал их щелкает меланхолично, томится в тоске. Минуты считает. Дожить бы до обеда, похлебать окрошки из холодильника и лечь в каюте под вентилятор, о бабе мечтать.
Лишь полдень перевалил, солнце плавится в парном мареве, пекло и глушь на пирсе.
И из этой глуши выделяется некая фигура и шествует неторопливо и важно по направлению к трапу. Приблизившись, замирает у нижней ступени, ощупывает взглядом пространство и начинает подниматься.
Вахтенный протер глаза, прочистил мозги затяжкой: поднимается! Черный старичок, дохлая тростинка. Поймал его взгляд, убедился в обвисшем красном флаге на корме, закопченной красной полосе на трубе, приосанился и неуверенно продолжает подниматься. Под каким ни попадя капиталистическим флагом можно от белого матроса и пинка получить. А советский негра ударить не может, им строго запрещено.