По двору снуют партизаны. И вдруг сквозь треск автоматных очередей, стук пулемета и ухающие разрывы гранат раздается крик, от которого у Кострова останавливается в жилах кровь:
— Майор убит!
— Командира убили!
Стрельба усиливается. В доме забаррикадировались несколько гитлеровцев. С чердака строчит пулемет.
Показывается Рузметов. Он без шапки, что–то ищет глазами.
— Смотри, — показывает Костров на дом.
— На чердак! — командует Рузметов. — Закидать гранатами.
«Но кто крикнул, что убит командир? — думает Костров. — Может быть, ошибка?»
Нет, не ошибка. Несколько партизан несут командира бригады на руках. Голова Зарубина странно, безжизненно свисает.
Костров стоит посредине двора, не в силах сказать что–либо, не в силах тронуться с места.
— Сюда! Сюда! — кричит доктор Семенов. — Сюда скорее! — Он торопится к столовой, бежит, спотыкается.
Пулемет огрызнулся короткой очередью и смолк. Гулко прогремели взрывы гранат. Не слышно больше автоматных очередей. В проходах между первым и вторым корпусами видно несколько саней с впряженными парами лошадей. Возбужденные кони похрапывают, прядают ушами, танцуют на месте, приседают на задние ноги. Партизаны тащат к саням оружие, свертки, тюки, ящики с боеприпасами.
Рузметов вытер вспотевший лоб и только сейчас заметил, что он без шапки. Посмотрел на часы.
— Всего четырнадцать минут, а кажется, что вечность прошла, — проговорил он вслух и бросился к столовой. «Неужели убит? Неужели нет больше Зарубина? — билась в голове тревожная мысль. — Ну, гады, подождите!… Вы еще узнаете нас!…»
Зарубин лежит на большом столе. Около него Добрынин, Костров, Толочко, чернобородый Климыч. Доктор Семенов уверенным движением вспарывает на Зарубине гимнастерку и по частям отделяет ее от тела. Ему светят несколькими карманными фонариками.
Командир бригады не подает признаков жизни. Доктор тщательно осматривает его. Видно отчетливо, что одна пуля прошла ниже ключицы насквозь, а вторая попала под правый сосок и не вышла.
Семенов прикладывает ухо к сердцу и одновременно щупает пульс.
Безмолвная, напряженная тишина. Ее нарушают шаги вбежавшего Рузметова.
— Тише! — сердито бросает доктор, не меняя позы.
Опять тишина. Кажется, что никто не дышит. Лиц не видно, снопы света скрещиваются на груди командира.
— Жив! — коротко говорит доктор, и общий вздох, радостный, облегченный, отвечает ему. — Пока жив! — добавляет доктор, и вновь лица людей мрачнеют. — Будем делать операцию, пока не поздно. Можно здесь. — Он оглядывается по сторонам и решительно сбрасывает с себя санитарную сумку с инструментом. — Больше свету! Как можно больше свету!
— Доктор, вы что, в уме? — спрашивает его Добрынин.
— А вы? — в том же тоне отвечает доктор. — Капитан Костров! Вы будете помогать мне. Кипятку!
— Доктор! — с тревогой продолжает Добрынин. — Через полчаса здесь будут немцы. Мы в семи километрах от города!
— А мне на это наплевать! Я хирург и, что надо делать, прекрасно знаю.
— Отставить! — зло и резко бросает начальник штаба Рузметов. — Быстро командира в сани!
Темный лес. Темная ночь. Темное, без единой звездочки небо. Глубокая, тягостная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием сучьев в огне. Два больших костра освещают часть поляны, а дальше — мрак, чащоба. Желтые искры от костров взлетают высоко вверх и мгновенно гаснут, растворяются в темноте. Между кострами — перевернутые сани, покрытые плащ–палаткой. На них — Зарубин.
Несколько десятков фонарей освещают тело командира. Семенов заканчивает операцию. Зарубин так и не приходит в сознание.
— Ну, кажется, все… — устало говорит доктор и дует на озябшие руки. — Будем надеяться…
11
Стоит март, но весна чувствуется лишь днем, когда под теплыми лучами солнышка появляются первые проталины. А к вечеру мороз снова крепчает, и кажется — весна так же далека, как была в январе.
В подвале под развалинами элеватора, где опять встретились капитан Костров и Дмитрий Карпович Беляк, сейчас особенно сыро и неуютно. На перевернутом вверх дном ящике горят две свечи, тускло освещающие мрачную клетушку. На полу — пучки грязной, истоптанной соломы. Зябко, холодно, пробирает дрожь.
Предстоит встреча с надзирателем тюрьмы, которого должен привести сюда Микулич. Но до встречи еще добрый час. Друзья неторопливо беседуют.
— В городе опять паника, — заметил Беляк. — Заседаниям, совещаниям в управе нет конца. Немцы требуют от Скалона решительных действий, а что он может сделать?
Гитлеровцы не могли смириться с тем, что в семи километрах от города, что называется, под самым носом городских властей, партизаны совершили дерзкий налет на школу. Но ответить ударом на удар оккупанты не могли, — партизаны были неуловимы. Единственное, что оставалось гестаповцам, — это провести массовые аресты по городу. Было схвачено и посажено в тюрьму около трехсот человек. Началось следствие, подобное тому, какое велось после взрыва гостиницы. Только тогда фашисты считали, что диверсионный акт совершен небольшой группой — двумя–тремя лицами из числа горожан, а теперь они были уверены, что в разгроме школы участвовало не меньше сотни хорошо вооруженных людей, безусловно, не городских. Тем не менее арестованы были горожане, и гестапо упорно добивалось от них показаний.
— Я опасаюсь за Полищука, — произнес Костров. — Боюсь, что не выдержит, сдаст, а тогда дело примет плохой оборот.
Начавшиеся в городе аресты в первые же дни коснулись и леспромхоза. Да и не могли не коснуться. Нетрудно было установить, что в ночь налета в школу пришел обоз с дровами. Полищука арестовали. Правда, прямых улик против старосты гитлеровцы не имели, причастие его к налету на школу ничем не подтверждалось. И все же его посадили в городскую тюрьму.
Через надзирателя тюрьмы было известно, что на допросах Полищук вел себя очень спокойно. Он твердил одно: его дело заготовить дрова и погрузить, а за остальное отвечает управа. Откуда она берет возчиков и что это за люди — его не касается. Он сожалеет только, что бесследно пропал один из его полицаев, посланный с обозом.
Такие доводы были вполне убедительными, но старосту пока что по–прежнему продолжали держать под арестом.
— А я за старика не боюсь, — сказал Беляк. — Он производит на меня хорошее впечатление. Другое дело — Скорняк. Эта дрянь может подпортить нам.
В ночь налета на школу Скорняк исчез, как сквозь землю провалился. Когда бои подходил к концу, Скорняк сказал Добрынину, что «на растерзание немцев» он оставаться не намерен и потому, дескать, решил уходить к партизанам. Но на первом же привале выяснилось, что Скорняка нет. Розыски в городе не дали никаких результатов. Возникли опасения, что Скорняк может предать известных ему Марковского и Микулича. Но тех пока не трогали.
— Мне вот что кажется, — проговорил Костров. — Не стукнул ли его кто–нибудь из наших ребят под горячую руку? Видят — чужой, а приказ был уничтожать всех до единого. Вполне возможно.
На это Беляк ничего не сказал. Зябко передернув плечами, он поднялся с места и крупными шагами начал ходить по клетушке из угла в угол. Костров последовал его примеру. От ходьбы становилось немного теплее.
— Точно арестанты в камере, — пошутил Беляк. Он остановился и, с тревогой посмотрев на Кострова, сказал: — Простынешь ты здесь, Георгий Владимирович, а к себе приглашать я боюсь,
— Ничего, перетерпим, — бодро ответил капитан. Ему, как и в прошлый раз, предстояло провести в подвале несколько дней. Иного выхода не было: шла энергичная подготовка к налету на тюрьму, и один Беляк справиться со всеми делами не мог.
Идти на квартиру к Беляку было нельзя. Приходилось считаться с положением в городе, где перепуганные и обозленные оккупанты брали под подозрение каждого нового человека и «для проверки», как правило, сажали в тюрьму. Костров учитывал и то, что налет на тюрьму являлся делом еще более сложным, нежели разгром школы. Надо было соблюдать полную конспирацию, чтобы не насторожить врага, не выдать преждевременно своих намерений.