— Хорошо, что приехал, — пробуя улыбнуться, говорит он мне на прощание. — А мы уж тебя так ждали!

Отец сидит, сложив на коленях худые маленькие руки, и смотрит куда-то в угол.

Мы долго молчим.

Приходит из школы младший брат. Он лезет за стол, достает тетрадку и читает нам изложение на заданную тему.

— Хорошо, — говорю я ему и закрываю тетрадь. — Пей-ка лучше чай. — Потом я поворачиваюсь к отцу. — Мы решили…

— Знаю, знаю! — кричит он.

— Так что ж теперь делать, отец?

— Делиться надо, — еле слышно произносит он.

— А разве ты не с нами?

Он молчит.

Хорошо, — уже сухо говорю я. — Будем делиться.

Щеки отца сереют. Он выглядит совсем старым.

— Ты все это создавал. Бери себе, что хочешь.

Он укоризненно смотрит на меня.

— Для колхоза отдай лошадь.

Он отворачивается.

— Жить будешь с нами. Если у тебя будет из чего, Даша испечет тебе и сварит.

— Ты не издевайся, — горько произносит он.

Я еле сдерживаю смех. Брат тоже улыбается. Только Даша, видя, что я снова пытаюсь оторвать ее от отца, недоуменно смотрит из-за самовара.

— Какое же тут издевательство? Мы для тебя сделаем все. Одного не оставим.

— Я самовар согрею, — говорит младший брат сквозь слезы. (У них с отцом особенная дружба.)

Отец усмехается. Дело тут, конечно, не в самоваре.

— У тебя, отец, останется корова. Молоко будет. Даша тебе ее подоит.

— Подою, — смущенно смеясь, говорит Даша.

Для него все это необычно. Он не знает, что ответить. Да и нам всем неловко. Конечно же каждый из нас поделится с ним последним куском. Дележ выходит только на словах.

Меня снова охватывает раздражение. «Надо показать ему, что у нас две семьи».

— Хорошо, отец, — строго говорю я, — с сегодняшнего дня мы живем отдельно. Ты — единоличник, все будешь делать так, как тебе нравится. У нас же руководители, мы будем зависеть от коллектива.

— Ну-ну! — испуганно бормочет он. — Ну-ну, давайте, делите. Вас больше. Мне — что останется.

Он снова начинает растирать грудь. Сейчас он должен бы пожаловаться на грудную боль. Но жаловаться, выходит, некому.

Бережно придерживая, я веду его в подвальную избу. Он вздыхает и дрожит всем худым маленьким телом.

— У тебя грудь болит?

— Да.

— Согреешься на печке, все пройдет.

В сенях темно. Но мы идем уверенно, нам знаком каждый вершок пола. Все воскресает под нашими ногами, и маленький, тысячу раз повторенный раньше скрип половицы кажется живым голосом.

Лежа на печке, он как бы про себя говорит:

— Я буду жить в этой избе. Завтра побелить печку надо.

— Хорошо, живи. Мы постараемся тебя не беспокоить.

Смеркается. В переднем углу, как конь в морской пене, темнеет верстак. Пахнет смолой и клеем. Инструменты у отца раскиданы. Спеша обрадовать Петровича беседой со мной, он не успел их подобрать.

— Значит, с сегодняшнего дня и будем так жить? — полувопросом говорит он.

— Конечно.

Он хочет еще что-то сказать, но я иду. Меня душит горький смех.

Глава четвертая

Я вывожу со двора мерина. Он идет неохотно, отфыркиваясь и вздрагивая крутыми боками; из-под широких копыт брызжет золотистая жижа. Сестра гонит корову. Не переставая жевать, корова покорно вздыхает. Отец стоит на крыльце в одной рубашке, в лаптях на босу ногу и поглядывает то на меня, то на брата, как бы ничего не понимая.

— Отец, что же ты?

Он покорно семенит в сарай и выносит оттуда широченную дугу, с которой, вероятно, ездил еще мой прадед. Мы с братом рассматриваем дугу и смеемся.

От соседнего дома слышится сдержанный смех Маноса. Манос стоит у крыльца, скрестив на груди руки. Во рту у него потухшая папироска. Сейчас он без плаща, в сиреневого цвета майке. Майка настолько короткая, что еле прикрывает грудь. Рукава майки обрезаны по локоть.

— Конструкция, — говорит к чему-то Манос и плюет в сторону.

Отец, несколько смущенный, убирает дугу и выносит из сарая другую — малиновую, с медным кольцом, с резными елочками и ромашками. С внутренней стороны дуги красная надпись: «Сделал мастер Михайло Веденин в 1889 году».

Подав дугу мне, он отходит к изгороди и, опершись на нее локтями, смотрит в небо. Небо — без единого облачка. Мы быстро запрягаем.

— Садись, отец!

Он садится на телегу, держится за ее края обеими руками.

Я иду сзади.

С грохотом въезжаем в гумно. Нас окружают густые запахи хлеба. Мерин весело фыркает и, с силой оттолкнув брата, хватает из скирды овсяный сноп. Заполняя все шумом и шелестом, он треплет сноп, как головастого ребенка. Крупные тяжелые зерна летят во все стороны. Мерин наступает на него копытом, вытаскивает пучки, как русые волосы, снова поднимает и трясет в зубах.

Брат смотрит на меня, я — на отца.

— Пускай, — говорит отец.

И вдруг всем троим становится понятно, что случилось необычное. Тогда брат молча поворачивает мерина, смотрит на громадную кучу овса и тихо говорит:

— Ничего, тут еще много!

Отец лезет на кучу. Весело летит первый сноп.

— Кому? — спрашиваю я.

— Клади мне.

Сноп очень широк и тяжел. Я кладу его к левой стене. Летит второй сноп. Третий, четвертый разом. Складываем их к правой стене. С пятым снопом отец возится долго.

— Что, развязался? — спрашиваю я.

Он молчит. На кучу лезет брат.

— Пусти, я скорее.

Теперь снопы летят сплошным шумным потоком. Отец бросается то на один, то на другой. Я успеваю сложить в свою кучу три, а он все еще возится с первым.

Когда все разделено и воз готов, отец берет грабли, сгребает все, что насорилось, и, подняв с пола, смотрит на меня.

— Бросай к себе! — говорю я.

Он бросает на свою кучу.

— Трогай!

Брат подходит к мерину, мерин круто берет с места, И огромный, шумный воз ныряет в ворота.

Отец, вытянув руки, зачем-то бежит по гумну, останавливается у ворот и произносит:

— С богом!

Над крышей соседнего хлева я вижу длинную бородатую голову. Забравшись с другой стороны на поленницу, Манос наблюдает за нами.

С нашего крыльца видна ветряная мельница. Расправив широкие крылья, она летит и не может улететь вот уже несколько десятилетий. Внутри у нее что-то хрипит и скрипит, крылья вращаются с кряхтением и шумом.

Отец стоит на крыльце и смотрит в поле. Мельница машет крыльями. Она рвется, как всегда за ветром, за воздушными паутинками, пролетающими мимо.

Издали похоже, будто мельница качает громадной непричесанной головой и приподнимается. Ветер сегодня крепкий. Он обрывает на рябине крупные кисти ягод, и они окровавленной картечью летят на гряды. Над князьком Маносовой избы качается причелина, вырезанная наподобие лиры. Кисяй выходит, смотрит на крышу и, почесавшись, возвращается в избу.

А мельница трещит и гудит все сильней. Это такая крепкая зацепка для того, чтобы смотреть в поле. Отныне все происходящее на этой части земли будет регистрироваться только с крыльца: из окна подвальной избы не видно, идти в поле неловко. Вот какой-то человек шатается на конце полосы. Он двигается, пригнувшись от ветра, размахивая длинными руками.

Это старик Тюкавин, наш постоянный колхозный оратор, явился проверять пшеницу. Сегодня — четвертые сутки. Срок, близкий к тому, когда пашня покроется нежными красноватыми перышками, неподвижными, как на рисунке. А там, через день-два под смешными, неуклюжими крыльями мельницы перышки будут трепетать и шептаться на черной земле.

Нет, конечно, не мельница привлекает внимание отца, и не от взмаха ее крыльев сереет у него лицо. Может быть, он хотел бы пойти вместе со мной. (Мы молотим, приходили обедать.) Но сделать это — значит выдать свое смятение. Он молча повертывается и шагает во двор. Я подхожу к воротам и смотрю в щелку. Он стоит среди двора с опущенными руками.

— Отец! — не выдерживаю я.

Не торопясь, он отыскивает меня взглядом. Спрашиваю его:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: