Хорошо сидеть у пылающего очага, плести сосновые корзины, прислушиваться к крикам гагар и кукушки. А днем, когда котелок полон упругими черными окунями, лежать в темноте избы на нарах и дремать под гудение слепней.
…И вдруг все это меркнет. Все, к чему прикасался с благоговейной дрожью, что при одной мысли вызывало восторг, кажется навсегда утраченным, и ты со страхом проходишь мимо. И хотя по-прежнему в дому: теплый свет, уютное шипение самовара, домовитость лавок, привычные голоса и та же береза стоит под окном и по-прежнему, выходя на крыльцо, ты видишь пашни и луга с темными пятнами теней и впадин, и людей, с которыми давно сроднился на общем деле, но сердце твое не испытывает трепета.
Все это кажется виденным очень давно, может быть, в младенчестве, когда впервые пробудилось сознание.
Всюду, всегда и во всем — одно. Вещи, солнце, воздух, деревья, травы — все напоминает только о ней, за всем стоит только одна она…
Аверьян открывает глаза. В упор на него смотрит с полатей Аленка.
Он вздрагивает от неожиданности.
— Ты почему не спишь?
— А сам!
— У меня забот много.
— Каких?
— Ну, каких, о колхозе, о вас. Мало ли еще что? Вырастешь большая, все будешь знать.
Лежат молча. Марина ворочается спросонок и стонет. (Последнее время ей снятся какие-то нелепые страшные сны.)
Он будит ее.
— Спать не даешь. Повернись на бок.
Лицо у Марины испуганное и глупое. Она начинает почесываться, что-то бормочет, снова засыпает и опять стонет.
Несколько минут он сидит на краю постели.
— Так-так, Аленушка, скоро экзамен?
— Да.
— Не страшно?
— Нет.
Он ложится, прикрывается наглухо одеялом и по-прежнему чувствует, что Аленка смотрит на него.
Утром он пробует поболтать с Аленкой.
— Как эти трое, с Бора, слушаются Константина Петровича?
— Теперь слушаются.
Сидят за чаем. Самовар на столе — пылающим костром. Все от него щурятся.
— Жаркое будет лето, — говорит Марина. — Сказывают, к сенокосу-то экспортники вернуться сулятся. Гришка Конопатчик, Вавила…
— Что ж, и время.
Аверьян не смотрит на жену. Дует в блюдце. На дне блюдца колыхается солнечное пятно.
Сегодня выходной. Днем Аверьян подправлял у себя в огороде картофельную яму, пилил с Аленкой дрова. Вечером он сказал Аленке, что нужно получить кое с кого деньги за облигации, и пошел по деревне.
Он заглянул в две-три избы. У палисада Настасьи немного задержался, потом быстро прошел на крыльцо.
Настасья стояла среди избы с ведром в руке.
— Пошла в завод, — сказала она, посмотрела на свекровь и велела ей с ребенком идти спать.
Старуха послушно ушла в сарай. Слышно было, как скрипнули ворота, загремели половицы, опускаясь на покривившихся балках.
— Скоро косить, — сказала Настасья, смотря в сторону.
— Да.
Помолчали.
— Ведро-то поставь. Успеешь…
Настасья поставила ведро и хотела сесть на переднюю лавку.
— Садись поближе…
Она посмотрела в окна, села с ним рядом, навалилась на стол и закрыла лицо руками.
— А вдруг кто придет?..
— Никто не придет…
В это время дверь в избу распахнулась и с криком: «Вот я и пришла!» — заскочила Аленка.
Настасья быстро поднялась, подошла к шкафу и стала там что-то искать.
— Сейчас скажу маме! — кричала Аленка. — У тебя уж дочка вот какая, а ты гулять.
Ничего не говоря, он взял Аленку за руку и повел из избы. Она замолчала, но когда вышли в поле, снова принялась ругать его и грозила рассказать все матери.
— Мы с тобой жить не будем. Отделимся. Иди к своей Настасье. Больше не ходи к нам.
И тихонько плакала.
Он шел сзади, опустив голову, и не мог говорить от стыда, отчаяния и боли.
Перед самым домом Аленка притихла и только в огороде сердито прошептала:
— А маме все равно скажу.
Зашли в избу. Аверьян сел к столу и стал ждать, когда она начнет рассказывать матери. Теперь было как-то все равно. Казалось, хуже того, что есть, уже не будет.
Однако Аленка уже ничего не сказала, и он понял: пожалела его.
Глава четвертая
У Марины болит голова. Она сидит на лавке и тихонько охает. Приходит Павла Евшина, маленькая, круглая, с хитрыми зеленоватыми глазками.
Павле что-то нужно. Стараясь попасть в тон хозяйке, она тоже охает.
Так они сидят с минуту. Потом Павла говорит:
— Ох, ох, не нужна ли тебе курица?
— Ох, ох, какая у тебя?
— Ох, ох, белая. Кладистая, урядная, хорошая.
— Ох, ох, белую-то масть я не люблю.
Молчание.
М а р и н а: А может, она не совсем белая?
П а в л а: Не совсем, не совсем. Рябенькая.
М а р и н а: Рябь-то какая? Серая?
П а в л а: Серая, серая.
М а р и н а: А может, с желтинкой?
П а в л а: Так, так, так. Не белая, не серая, а рябая с желтинкой.
Аверьян только что принес из лесу две стойки для кос. Сидит у стола и ждет обеда.
Зной. Павла обливается потом.
Разговору их нет конца. Это становится невыносимым.
— Как вам не надоест? — сердито говорит Аверьян.
Обе переглядываются. Павла колобочком катится к двери. Идет за ней и Марина. Там они продолжают разговор. Дверь не закрыта. Аверьяну все слышно.
П а в л а: Борода кустиком черная и ус черный. Я вышла, а он с крыльца и пошел через дорогу. В руке что-то болтается. Она его к себе в горницу пускала.
Молчание.
М а р и н а: Это агент Охотсоюза. Он и к нам заходил. Известно, все по делу.
П а в л а (шепотом): А ты, матушка, не защищай. Все ходят и твой был.
Марина охает.
П а в л а: Матушка, задумают — нам не удержать. Твой-то давно ходит. Всей деревне известно.
Из-за угла появляется Аленка, и они замолкают.
С наступлением сенокоса Аверьян ушел с бригадой в лесное урочище «Высокая грива». Там в шалашах и спали. Иногда косили ночами, по росе. Спасаясь от комаров, жгли на кострах можжевельник. Днем, в самый зной, отлеживались в сенных сараях, в кустах. Там и тут слышался девичий визг, смех. Иные из молодежи уходили по ягоды.
Подростки приносили в лес еду.
Вместе с другими приходила и Аленка. За это время она повзрослела, стала серьезной, задумчивой, ходила с матерью на ближние покосы.
Разговаривая с Аленкой, Аверьян не смотрел ей в глаза.
— Значит, дочка, на будущий год в шестой?
— В шестой, — также не глядя на него, говорила Аленка.
Тон взят фальшивый. Разговор обрывается.
— Так-так, Аленушка. Газета-то приходит? Что там нового?
— С полюса прилетели.
— О! Все?
— Мазурук остался на Рудольфе…
Глаза Аверьяна блестят.
— А ты мне на следующий раз принеси газетку.
Потом он думает, что бы такое сказать Марине? Но ничего придумать не может.
— Ну вот, иди. Я тебя провожу до просеки.
Идут узкой тропкой. Чаща. Сучья свисают до самой земли. Все густо затянуто мхами. Под ногой хрустят старые шишки.
— Боровские тоже все трое перешли в шестой?
— Их теперь двое. Один утонул.
— Вот что…
Поперек просеки золотым мостом лежат солнечные полосы. Впереди кричат ребята.
— Ну вот, догоняй! Повяжись платком-то, комары съедят. За ягодами не сворачивай, заблудишься.
Сверкая босыми пятками, Аленка бежит по просеке, не обертываясь и ничего не сказав ему на прощанье.
Как-то на восходе солнца лес около Высокой гривы наполнился певучими женскими голосами. Ауканье. Смех. Кто-то барабанит по сухому дереву палкой.
— Аню-ю-та!
— Варва-а-ара-а!
В бригаде волнение. Девчата одна за другой исчезают в лесу.
Неожиданно из кустов, у которых косит Аверьян, выглядывает доброе, загорелое лицо Устиньи. На плече у нее коса. В правой руке корзина, прикрытая вышитым полотенцем.
— Глухой, что ли? Пошарь около той осины…