Муж Настасьи Вавила приходил на покос только раз в неделю. Он теперь работал на шоссе десятником. Аверьян здоровался с ним за руку. Изредка перебрасывались двумя словами.

— Плохи стоги мечут, — говорил Аверьян.

— Да не стоги, а шляпы. Прольет. Вот у тебя они хороши. Молодец!

И решили, что метальщики торопятся: думают больше о трудоднях, а не о качестве.

«Хороший он человек», — мелькало у Аверьяна после каждой встречи с Вавилой. Беседовать с ним становилось все легче и легче. Бабы, сначала следившие за ними с жестоким любопытством, больше не обращали на них внимания. Вавила рассказывал о своей работе: все-таки был малограмотным, а стал специалистом. У нас каждый человек растет. Нередко они посмеивались над председателем Маносом, который, как только узнал, что Аверьян прислан партийной организацией, проникся к нему уважением, часто даже называл его на «вы». Когда бабы, любившие иногда пошалить грубо, вздумали снять с Аверьяна портки, Манос рассвирепел, групповода Ваську, подбивавшего баб на это, обозвал двурушником.

— Ты вот что, — укоризненно заметил ему Аверьян. — Этим словом зря не бросайся!

— Да ведь как же! — кричал Манос. — Он все время кого-нибудь воспламеняет!

Васька смеялся вместе со всеми.

Манос стоял прямой и величественный. Он был высок ростом, сухощав, в широкой русой бороде ни одного седого волоса. На нем была ковбойка, забранная в черные галифе, на голове пестрая, под цвет ковбойки, кепка, подаренная прошлый год племянником.

До прихода Аверьяна Манос с почтением относился к групповоду Илье Евшину, хотя в душе и недолюбливал его. Теперь он Ильею пренебрегал открыто.

— Хоть ты и коммунист, — говорил он Илье, — а все-таки не послан.

И сразу повертывался к нему спиной.

Илья усмехался, снисходительно поддакивал, но чувствовалось, что это его задевает.

Манос был очень бесцеремонен в обращении, и отучить его от этого было невозможно.

— Эй ты, продукт! — кричал он Илье. — Это что у тебя за стоги? Сено портишь! У меня уж давно насчет тебя есть кое-какие теории.

Сзади Маноса шла вся группа Васьки. Все насторожились. В группе Ильи тоже притихли.

Илья подошел к Маносу. Желтые глаза его были полны злобы. Он переглянулся с Аверьяном и вполголоса заговорил:

— Напрасно кричишь. Мой стог круглый, ровный, как сбитый.

— Дудки, — сказал Манос. — Ставлю на вид!

Илья осмотрел его насмешливо, потом обвел взглядом группу Васьки. Все неловко молчали.

— Какой строгий у нас Проня, — сказал Илья.

Манос на это не ответил. Он с достоинством повернулся и указал Илье в угол пожни.

— Вон того калеку я тебя заставлю переметать. И выйдет, что «Пришел за шерстью, а воротился стриженый».

Женщины засмеялись. Начали перешептываться.

Илья побагровел. Короткие пухлые руки его задрожали.

— Знаешь ты черта! — крикнул он.

Манос, как бы не замечая Ильи, кивнул своим:

— Пошли!

Илья сделал Аверьяну знак рукой. Аверьян остался.

Илья нервно курил, глядел исподлобья. Потом он подошел к своему пиджаку, достал из кармана очки, какую-то бумажку и протянул ее Аверьяну.

— Это чего? Посмотри-ка.

Аверьян узнал свой почерк. Вспомнил, как прошлый год на правлении выносили Илье письменную благодарность за групповодство на покосе. Ему стало неприятно. Он молча протянул бумажку Илье.

— Прочитал?

— Да…

— Кто подписывал-то?

— Проня.

Илья улыбнулся, отнес бумажку на всю вытянутую руку и стал читать ее вслух.

Аверьян отвернулся.

На пожне жужжали косы. Роса давно обсохла, косить стало труднее. К кустам на пригорке шел белоус, он щетинился, хрустел под косой, подгибался, нога скользила по нему, как по льду.

— Смотри, — сказал Илья, пряча бумажку, — как тут будешь метать? Он не сидит на стогу-то, ползет! — И резко сдернул очки.

— Ну, не все белоус, — осторожно заметил Аверьян.

Илья стоял к нему боком, прятал глаза. Широколицый, с большой бородой, с коротко подстриженными волосами, он казался Аверьяну смешным.

— Я от тебя этого не ожидал, — заговорил Илья, — члена партии позорят у всех на виду, а ты стоишь, послушиваешь, будто и дело не твое.

Аверьян ответил не сразу.

— Проня вопрос ставит правильно. Глядя на тебя, и у нас в группе плохо мечут.

— Значит, я порчу сено?

— Пожалуй, так.

— Я старый воробей, — строго заговорил Илья. — Меня на мякине не проведешь. Я знаю, чего ты хочешь! Ты хочешь завести в группе склоку. Не удастся!

«Надо держаться!» — подумал Аверьян и по-прежнему ровно ответил:

— Нет, я этого не хочу. Я просто хочу, чтобы ты лучше работал.

Он пошел от Ильи и с раздражением думал о том, что предстоит еще немало мучений с Маносом.

Манос встретил Аверьяна радостно.

— Нельзя так с плеча! — строго сказал ему Аверьян. — Ты руководитель колхоза.

— А! — улыбнулся Манос. — Ты об этом любезном друге. Да я его еще буду в каждый стог рылом тыкать!

Манос взял косу Устиньи, стал рассматривать ее и тихонько напевал:

Догорай, гори, моя лучина,
Догорю с тобой и я…

Аверьян увидал, что разговаривать с ним сейчас бесполезно, да и не к месту, — рассерженный, отошел. Весь день он был молчалив и злился на Маноса.

Вечером, проходя через пожню Ильи, с удивлением обнаружил: стог в углу был переметан!

Илья неожиданно приходит к нему под березы.

— Сена не оставил? — издали спрашивает он.

— Нет, все уклали.

— То-то.

Весь горизонт закрыт густыми тучами. В овраге, за гумнами начинает журчать совсем было притихший ручей.

У Ильи усталое лицо, глаза потеряли блеск: ломает перед погодой.

Он садится на бревно рядом с Аверьяном и, как бы продолжая рассказ, говорит:

— А разве вся-то жизнь была утеха? Еще малолетком на сплав пошел. Год на позиции. Один раз с товарищем несли цементную плиту для убежища. Она вывернулась да мне на грудь. Так меня в болото и вмяло. С того увечье. Годы еще не убили, убила болезнь да заботы.

Илья смотрит в землю. Около рта у него глубокие складки. Плечи размякли, опустились.

«Вчера надо было с ним помягче», — думает Аверьян. И снова с раздражением вспоминает Маноса.

— Учился самоуком — от школьников, — продолжает Илья. — В то время у нас в Старом селе было дворов тридцать. Всего пять белых печек. Лучина… Дед мой ходил на путину. С Кубенского устья до Питера тянули доски. Меня с собой брал. Так я и познал чужую сторону в двенадцать лет. Подрос, сам ходил коренным, шкипером от купца Никуличева. В Питере знакомился с рабочими. До 1905 года кое-что узнал, но мало. По-настоящему глаза открылись только в семнадцатом году. Злых людей много. Говорили, что и я с эсерами, и с меньшевиками шел, что у меня и сын Витька у белых служил. Все пришлось вытерпеть. А ведь грамота у меня никакая! Все волнует, все мучит и до всего доходишь ощупью.

Слышится отдаленный гром. Они идут в избу. Илья кряхтит.

В избе темно и тихо. Смутно желтеет намытый пол. В простенке у шкафа белым пятном — Марина. Она сразу же встает, прикрывает полотенцем самовар и уносит его за печку. Потом запирает ворота и подсаживается к столу.

Илья рассказывает задушевно.

Марина сидит, подперев лицо руками, и в упор смотрит на рассказчика. Аверьян замечает, что она взволнована. Это радует его.

Да, Илье пришлось немало повидать в чужих людях. Аверьян помнит, как однажды, в восемнадцатом году, трое незнакомых людей жестоко били Илью около гумен. Потом люди уехали, а Илья, жалкий, окровавленный, шел в деревню и кричал:

— Всех не прибить! Всех не прибить!

С того времени Аверьян стал уважать Илью и многое ему прощал. Такой человек может ошибаться, но ему не зажмешь рот. Недаром и сейчас его выступлений на собраниях побаиваются. Он режет в глаза. У него постоянно с собой большая клеенчатая тетрадь, полная выписок из газет и всевозможных заметок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: