— Передовой колхозник — и вдруг говоришь о телесных наказаниях! Нехорошо.
Манос подумал, виновато улыбнулся.
— Да ведь если бы я и постегал, так немного.
— Все равно это мне не нравится. Просто ты меня удивляешь. Ведь это совсем не по-советски.
Манос помолчал и снова принялся рассказывать.
— Кто-нибудь, бывало, скажет: «Ну, Проня у нас зачитался. Уж он у нас до чего-нибудь дойдет. Прошлый год вот так читал да читал — и уехал на курсы машинистов».
— Ну, как?
— Да кончил. Сейчас для меня любая жнейка или льномялка все равно как ружейный механизм. Хотите, после чаю покажу на деле?
Азыкин не отвечал.
Поняв его молчание как согласие, Манос еще более оживился, почувствовал прилив доброты и крикнул двум прохожим, сидящим на бревнах:
— Чьи?
Тот, что постарше, с широкой седой бородой, обернулся:
— Мы из Лукьянова. Ходили к озеру за сухой рыбой.
— Идите, по чашке чаю.
Прохожие переглянулись и пошли в избу.
Манос, не ожидавший такого быстрого решения, несколько растерялся, на минутку даже притих.
Потом оправился, придвинул прохожим хлеб и сахар.
— Это что же, до вас километров девяносто будет?
Старший стал по пальцам перечислять места.
— Каликино, Сохта, Азла, Ковжа, Лельма…
— Что же вы пешком? Разве лошади нет в колхозе?
— Да нет. У нас там на острове у Спаса сваты, думаем — рыбки достать, да и не видались давно, дня три погостили.
— А! — улыбнулся Манос. — Это дело.
Подумав, снова спросил:
— Это у вас там работал наш староселец Илья Евшин?
— Илья? — переспросил лукьяновец. — Да, у нас такой работал.
Лукьяновец помолчал, переглянулся с товарищем (тот не торопясь пил из блюдечка, аппетитно закусывая хлебом) и подавил усмешку.
— Мы его знаем.
Манос сделал вид, что не заметил его усмешки.
— Один раз какие-то два чудака напали на нашего Илью у гумен и давай утюжить. Оформили его так, что насилу домой пришел.
— Это ребята вдовы Степахи из Замошья — Киря да Алешка. (Лукьяновцы снова переглянулись). Этот ваш Илья у нее два мешка овса увез.
— Вот как! Смотри, верно ли?
Лукьяновец обиженно промолчал.
Манос поторопился загладить оплошность:
— Я, признаться, слышал об этом раньше, только все хотелось переспросить.
Вышли из избы и все вместе зашагали до околицы.
— Ну, а сейчас наш Илья выправился, — сказал Манос. — Ничего плохого за ним не слышно.
— Этого я не знаю, — ответил пожилой лукьяновец и свернул за канаву на прямую дорогу к реке за своим молчаливым товарищем.
— Знаете, кто этот Илья? — сказал Манос. — Эта зверская душа!
— Ну, ты очень скор, — ответил Азыкин. — Может быть, у человека есть какие-то недостатки, а зачем же все-то насмарку? Про Илью много сплетен. Он ведь любит говорить правду в глаза.
Манос почувствовал, что этот разговор Азыкину не нравится, тронул его за рукав и зашагал к ближайшей жнейке.
Во время выборов кандидат партии Илья работал агитатором. Говорил он хорошо, четко. Иногда он был способен на самоотверженность. Ради дела одной вдовы Илья пробыл в районе целый день, а приезжал только сдать картошку. Он пошел в райзо и не давал работникам покоя до тех пор, пока не добился, чего хотел. С тех пор Азыкин его запомнил. Раньше Илья дома жил мало, все больше на железной дороге, табельщиком. Жил скромно. Берег копейку.
Азыкин удивился, когда узнал, что дома многие Илью недолюбливали. Илья выступал на собраниях с обличительными речами. Может быть, в этом было все дело? Потом Азыкин понял, что дело еще в чем-то другом. «Не поторопились ли его принять в партию?» — думал Азыкин. Сам он родился и вырос в деревне. Хорошо знал, как иногда бывает нелегко разгадать людей в чужом месте. С Ильей он много раз беседовал о работе, об учебе, бывал у него.
Маносу эта дружба не нравилась, но он считал, что Азыкину все это нужно для работы, и скрепя сердце мирился.
Не нравилось и Илье то, что Азыкин часто беседует с Маносом. Он считал, что Манос может наговорить много пустого. Будет не хуже, если Манос перестанет вертеться около Азыкина.
Однажды, встретив Маноса в поле, Илья оглянулся по сторонам и шутливо заметил:
— Ты прошлый год на одном обжегся…
Манос потемнел:
— Это ты про Трофима Михайловича?
— Успокойся, — сказал Илья. — Я ничего тебе про него не говорю. Я про Шмотякова.
Но Манос не мог успокоиться. Тонкие, расширенные ноздри его дрожали.
Прошлый год Манос всячески старался угодить приезжему из Вологды, некоему Шмотякову, выдававшему себя за охотоведа. Манос охранял отдых Шмотякова, ездил с ним по рекам, совершенно не подозревая, что прислуживает диверсанту.
— Чего же тут удивительного! — ровно продолжал Илья. — Не один ты был обманут. Чудак!
Манос посмотрел на него с ненавистью и отошел. Он сел на конце полосы, где женщины вязали снопы, и притих. Лицо его было страдальчески вытянуто и бледно. Устинья подошла к ведру с водой и участливо остановилась рядом с Маносом.
— Сидит один-одинешенек. Что с тобой?
Манос молчал.
Устинья напилась и склонилась к нему.
— Не вздыхай тяжело, не отдадим далеко!
Манос улыбнулся.
— Ты нам в таком виде не должен показываться, — шепнула Устинья. — Что в тебе в эдаком-то? То бывает любо, как мимо пройдешь, а сегодня хочется бороду вырвать.
Глаза Маноса наполнились смехом. Он поднялся и весело посмотрел кругом. На конце полосы работала Настасья. Она вязала не разгибаясь. Девчата, молодые бабы пели, перекликались друг с другом. Настасья как бы ничего не замечала, не подавала голоса.
— Как у них? — вполголоса спросил Манос, кивая на Настасью.
— Живет. Хоть и шутит и говорит, а ведь от людей, знаю, стыдно, да и невесело одной.
— Удержатся?
— Не знаю.
Помолчали. Слышно было, как весело пофыркивает лошадь.
— Что тут такое получилось? — снова спросил Манос.
— Злые языки. Я немножко-то думаю, да молчу. Надо проверить.
— Ну-ну, проверь.
Вавила и Настасья разошлись тихо, никто не слышал у них споров.
По словам Павлы, больше всех опечалил этот разрыв Илью.
На самом деле, Илья стал нервным: если сильно хлопали дверью, вздрагивал.
Один Манос не верил Илье по-прежнему. Он прислушивался к разговорам о нем и улыбался.
Аверьяна Манос щадил: при нем говорил на отвлеченные темы.
— Ну, как там твердолобые?
И принимался рассказывать все последние газетные новости. Дело в том, что у него появилось новое увлечение: он решил стать хорошим оратором. Его все время нужно было слушать. Началось это неожиданно. Манос шел с Азыкиным и рассказывал ему о себе:
— В 1912 году, когда я жил в Архангельске, так ходил с получки в самый лучший трактир. Любил послушать, как играет баян «Вальс разбитой жизни». Один раз сунул портмонет в брюки и спокойно выхожу на улицу. Мне будто кто шепнул: «Прокопий, а где у тебя документы?» Я руками начал водить с ног до головы, но было уже поздно: деньги, документы и карманные часы утекли в руки классового врага. Кряду почувствовал себя ненормальным. Когда заявил в участок, то за паспорт с меня потребовали штрафную сумму, а у меня ее нет. С тех пор разве во дворе фабрики тальянку послушаешь, а ходить в трактир стремления не стало… Стал читать книги. Например: «Ведьма и черный ворон за Дунаем». Или пойдешь гулять — заглянешь в сад, на пристань. Бывает, пройдешься с кем-нибудь под ручку…
Манос помолчал, задумавшись.
— Все это дошло в письменной форме до моих родителей. Отец думает: «Баловством занимается, надо женить». Вытребовал домой и женили.
— Ты хорошо рассказываешь, — скрывая улыбку, заметил Азыкин.
Манос просиял и подумал о том, что он и раньше всегда умел хорошо сказать, но некому было оценить! Только сейчас по-настоящему узнал себе цену. Тут он решил стать большим оратором. Теперь он даже с Ильей был не так строг, потому что увлекался формой речи и частенько вместо строгих выражений или насмешки произносил что-нибудь напыщенное, но не злое. Он стал очень многословен, иногда просто раздражал. Все знали, что это у него пройдет, но пока вынуждены были терпеть. Не терпела его словолюбия лишь одна жена Авдотья: она сразу принималась ругаться, что возмущало оратора до глубины души. Он умолкал, опечаленный. Сидя у окна, смотрел на проселок. Колхозники из дальней деревни ехали на мельницу. У одного из них небрежно, козырьком набок, надета фуражка. Это смешило Маноса. Он сразу забывал огорчения, открывал окно и выкрикивал приветствия.