Сам Радемахер во время состоявшегося в Западной Германии в 1952 году суда объяснил эту историю куда убедительнее: «За порядок в Сербии отвечала армия, и она вынуждена была расстреливать взбунтовавшихся евреев». Это звучавшее более резонно объяснение все равно было враньем: как мы — из самих нацистских источников — знаем, евреи не «бунтовали».

И если довольно трудно интерпретировать прозвучавшую в телефонном разговоре фразу как приказ, еще труднее поверить, что Эйхман был вправе отдавать приказы армейским генералам.

Мог ли Эйхман быть признан виновным, если бы его обвиняли в пособничестве убийству? Возможно, но в таком случае это создавало бы важный прецедент. То, что он совершил, было признано преступлением, так сказать, в ретроспективе, сам же по себе он всегда был законопослушным гражданином, поскольку приказы Гитлера, которые он исполнял с присущим ему рвением, имели в Третьем рейхе силу закона.

В поддержку этого тезиса Эйхмана защита могла бы процитировать свидетельство одного из самых известных экспертов в области конституционного права Третьего рейха Теодора Маунца, ныне министра культуры и образования Баварии, который в 1943 году в Gestalt und Recht der Polizei утверждал: «Приказ фю-рера… является абсолютной основой существующего законного уложения».

Те, кто сегодня говорит Эйхману, что он мог бы поступать иначе, просто не знают или забыли о том, как обстояли дела. Он не желал быть одним из тех, кто сейчас делает вид, будто «всегда был против», при этом ревностно выполняя все, что им было велено. Однако времена изменились, и он, подобно профессору Маунцу, «обрел иное видение». Что сделано — того не воротишь, и он отнюдь не намеревался этого отрицать; более того, он сам предложил «повеситься публично в назидание всем живущим на земле антисемитам». Но этим он отнюдь не намеревался сказать, что он о чем-то сожалеет: «Раскаяние — удел малолетних детей». (Sic!)

Эйхман не изменил своей позиции даже после настоятельных уговоров адвоката. Во время дискуссии по поводу сделанного Гиммлером в 1944 году предложения обменять миллион евреев на десять тысяч грузовиков и его роли в этом прожекте Эйхмана спросили: «Обвиняемый, в переговорах с вашим руководством выражали ли вы сочувствие к евреям и говорили ли, что существует возможность им помочь?» И он ответил: «Я поклялся и должен говорить правду. Я предложил этот обмен отнюдь не из жалости», — это примечательно, хотя «предложил» обмен отнюдь не Эйхман. И — теперь уже полностью придерживаясь истины — продолжил: «Я уже объяснил причины всего этого сегодня утром». Объяснение было следующим: Гиммлер послал своего представителя в Будапешт с поручением разобраться с еврейской эмиграцией. (Которая, так уж тогда получилось, стала выгодным бизнесом: венгерские евреи за огромные деньги могли покупать себе спасение. Эйхман, однако, об этом не упомянул.) Но тот факт, что «вопросы эмиграции были поручены человеку, который не принадлежал к силам полиции», весьма его возмутил, «потому что я должен был осуществлять депортацию и решать вопросы эмиграции, в чем я считал себя экспертом… Однако это было передано в ведение нового, постороннего человека… меня это разозлило… Я подумал, что должен сделать что-то, чтобы снова взять вопросы эмиграции в свои руки».

В течение всего процесса Эйхман, по большей части безуспешно, старался прояснить этот второй пункт своего заявления о «невиновности по сути предъявленных обвинений». В обвинении говорилось не только о преднамеренности его действий, чего он и не отрицал, но также о низменных мотивах и о полном понимании преступной сущности деяний. Что касается низменных мотивов, то он был полностью уверен в том, что не является innerer schwainenhund, то есть грязным ублюдком по натуре; что же касается совести, то он прекрасно помнил, что он поступал бы вопреки своей совести как раз в тех случаях, если бы не выполнял того, что ему было приказано выполнять — с максимальным усердием отправлять миллионы мужчин, женщин и детей на смерть.

И вот этот пункт его заявления как раз труднее всего поддавался простому человеческому пониманию. Полдюжины психиатров признали его «нормальным». «Во всяком случае, куда более нормальным, чем был я после того, как с ним побеседовал!» — воскликнул один из них, а другой нашел, что его психологический склад в целом, его отношение к жене и детям, матери и отцу, братьям, сестрам, друзьям «не просто нормально: хорошо бы все так к ним относились»; в довершение всего священник, который регулярно навещал Эйхмана в тюрьме после того как Верховный суд завершил слушание его апелляции, назвал Эйхмана «человеком с весьма положительными взглядами». Вся эта комедия с экспертами-душеведами потребовалась для доказательства неоспоримого факта: это не случай моральной и уж тем более юридической неадекватности.

Недавние откровения мистера Хаузнера в Saturday Evening Post о том, что «он не мог упоминать во время процесса», противоречат той — правда, неофициальной — информации, которая была распространена в Иерусалиме. Эйхман, как в ней говорилось, был признан психиатрами «человеком, одержимым опасной и неутолимой тягой к убийству», «извращенным садистом». В таком случае его следовало отправить в психиатрическую лечебницу.

Что ужаснее всего, он совершенно очевидно не испытывал безумной ненависти к евреям, как не был и фанатичным антисемитом или приверженцем какой-то доктрины. Он «лично» никогда ничего против евреев не имел; напротив, у него имелась масса «личных причин» не быть евреененавистником. Чтобы подчеркнуть это, он даже сказал, что вот «некоторые из моих друзей действительно были антисемитами» — вроде Ласло Эндре, статс-секретаря по политическим (еврейским) вопросам министерства внутренних дел в Венгрии, которого повесили в Будапеште в 1946 году.

Увы, ему никто не поверил. Обвинитель не поверил, поскольку такая у него работа — не верить. Адвокат не обратил на эти заявления никакого внимания, потому что он в отличие от самого Эйхмана вопросами совести нисколько озабочен не был. Судьи не поверили потому, что, будучи людьми порядочными и, возможно, слишком даже совестливыми для своей профессии, не могли и представить, что обыкновенный, «нормальный» человек — не слабоумный, не циничный и не жертва пропаганды — оказался абсолютно неспособным отличать добро от зла. Из-за того что Эйхман все-таки временами лгал, они предпочли видеть в нем лжеца — и потому упустили из виду самую главную в моральном и даже юридическом плане проблему всего дела.

Эйхман родился 19 марта 1906 года в Золингене, городе Рейнской области, знаменитом ножами, ножницами и хирургическими инструментами. Пятьдесят четыре года спустя, предаваясь своему любимому времяпрепровождению — написанию мемуаров, он так подавал это памятное событие: «Сегодня, через пятнадцать лет и один день после 8 мая 1945 года, я устремился мыслью к 19 мая года 1906-го, когда в пять часов утра явился я в жизнь существом человеческим». В соответствии с его религиозными взглядами, которые со времен нацизма изменений не претерпели (на процессе в Иерусалиме он объявил себя GottlKubiger — нацистское определение тех, кто порвал с христианством, — из-за чего отказался приносить присягу на Библии), этому событию приписывался «высший смысл», нечто идентичное «движению вселенной», которой подчиняется всякое человеческое существование, само по себе лишенное «высшего смысла».

Подобная терминология выбрана неспроста. Определение Бога как Hdheren Sinnestrager лингвистически означает, что ему дается определенное место в военной иерархии, поскольку нацисты, указывая — подобно древним «носителям дурных вестей» — на груз ответственности и соответствующую значимость тех, кто должен был выполнять приказы, превратили армию из «адресата приказов», Befehlsempjangery в «носителя приказов», Befehlstrager. Более того, Эйхман, как и все, кто был связан с «окончательным решением», официально считался «носителем тайны», Geheimnistriiger, что само по себе имеет значение, которое нельзя недооценивать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: