Утром 12 октября Шефольд размышлял, какой галстук ему надеть по случаю визита к майору Динклаге. Так как он взял с собой в Хеммерес один-единственный костюм, а именно старый твидовый пиджак и еще более старые вельветовые брюки, то из всех проблем, связанных с его гардеробом, оставалась одна: выбор сорочки и галстука. Сорочка подходила лишь белая: Шефольд твердо верил в магическое действие белых сорочек в светской игре между людьми его и Динклаге уровня; белая сорочка станет символом, который сразу объединит его и Динклаге. Пойдя на эту уступку, он выбрал зато огненно - красный галстук: надо было продемонстрировать Динклаге не только мирный белый цвет, но и вызывающий красный.
Глядя на себя в зеркальце для бритья-других зеркал в Хеммересе не было, — он тщательно пригладил щеткой свои английские усики; его не смущало, что они седые и старят его. Одевшись, Шефольд больше не думал о своей внешности. Он считал, что знает, как выглядит. Подойдя к открытому окну, он посмотрел на старые яблони, уже почти голые — через их безлистые ветви виднелась темная, блестевшая на солнце река. Когда он явился сюда в июле, эти яблони были еще зелеными, по утрам на чисто выбеленные стены комнаты от них падал зеленоватый отсвет; позже, в сентябре, он стал красноватым. Лежа по утрам в постели и наблюдая за игрой света, Шефольд жалел, что он не художник, а только знаток живописи, но, смирясь с этим, снова погружался в дремоту, зеленоватую или красноватую дремоту, в сон со сновидениями. Вплоть до августа акварель Клее висела на стене против окна, напоминая, что такую картину мог написать только настоящий художник. Свои рукописи, все материалы для работы Шефольд оставил в Лимале — все, кроме этой картины. В середине августа он отнес ее Хайнштоку: если ее можно было надежно спрятать, то лишь у него; через несколько месяцев, когда война кончится, он возьмет из надежного тайника Хайнштока «Полифонически очерченную белизну» и с триумфом снова вернет картину во Франкфурт Институту Штеделя, откуда похитил ее в 1937 году, чтобы спасти. Он удивлялся, что не особенно жалел об ее отсутствии, но говорил себе, что расставание оказалось столь легким лишь по одной причине: он знал наизусть каждый квадратный сантиметр этой акварели.
Он вышел из комнаты, спустился в кухню, приготовил себе завтрак. В этот час дом был пуст. Он поджарил яичницу из двух яиц так, что желтки остались желто-золотыми на белом фоне, обрамленном коричневой корочкой — нельзя допустить, чтобы края почернели, — съел два ломтя ржаного хлеба, намазанных маслом — не слишком толсто, не слишком тонко, — выпил крепкого черного кофе. У хозяев Хеммереса было все, Шефольду приходилось добывать только кофе. Они и в остальном неплохо на нем наживались; он платил им бельгийскими франками, а с недавних пор даже долларами, потому что в Сен-Вите появились валютчики, которые меняли — хотя и по фантастическому курсу - бельгийские франки на доллары. Когда Хеммерес уже не будет ничейной землей, у его обитателей окажутся деньги, которые чего-то стоят. Не очень много, ибо Шефольд не был богатым человеком, но поскольку в последние годы он вовсе не тратился на жилье и питание, то мог откладывать свои гонорары. Завтракая, он смотрел в окно кухни на коричневые мостки, которые приветливо скрипели, когда по ним кто-нибудь шел. По ту сторону, в Бельгии, раскинулся луг, принадлежащий хозяину Хеммереса. Шефольд просидел так довольно долго, выкурил первую сигарету, потом, против обыкновения, вторую. Жаль только, что здесь не было утренних газет. Прежде чем выйти из дома, он еще какое-то время поиграл с большим полосатым котом, разлегшимся на подоконнике. Шефольд обожал кошек.
Позднее, уже в лесу, взглянув на часы, он убедился, что вышел все же слишком рано. Часть пути он прошел в обычном направлении, пока не оказался в том месте, где сегодня ему предстояло свернуть направо и двинуться вверх, через буковый кустарник, лещину, через все эти дикие заросли, в гору. Он сел на пень и подождал. Он предпочел бы пойти прямо вдоль речки, по ровной, усеянной сосновыми иглами земле через темный высокий лес, до того места, где сквозь стволы просвечивала светлая стена каменоломни Хайнштока и откуда открывался вид, словно на картинах XV века. По причинам, которые он не понимал, потому что не имел ни малейшего представления о том, как ведутся войны, путь вдоль речки был самым надежным для пересечения немецких линий обороны: ведь пропуска у него не было. Хайншток показал ему на карте не только этот надежный путь, но и тот, по которому ему надлежало идти сегодня, даже вырезал кусок карты и дал ему с собой; сидя на пне, Шефольд рассматривал этот кусок бумаги, казавшийся таким же ненужным, как и позавчера, таким же бессмысленным, как и этот слишком ранний и неоправданный визит к Динклаге; надо только подняться по склону на высоту восточнее долины Ура-и он на месте. В тишине леса ему вдруг показалось невероятным, что здесь противостоят друг другу два войска, самое это слово показалось ему столь абсурдным, что захотелось встать и вернуться в Хеммерес, даже в Лималь; но он понимал, что здесь речь, конечно, не о войсках. Здесь противостояли друг другу всего лишь рота Кимброу и батальон Динклаге.
Подъем был крутым, утомительным. При других обстоятельствах Шефольду показались бы приятными легкие тени сосен на возвышенности, сами сосны, но, так как здесь был единственный опасный участок пути, он не обращал на них внимания, а быстрым шагом продвигался между стволами деревьев вперед и только там, где они кончились, остановился, чтобы осмотреть склон, который теперь полого спускался перед ним. Хайншток тоже признавал, что это будет критический момент: ведь кто-нибудь из солдат, находящихся на середине склона в окопе, вполне может выстрелить в Шефольда, вместо того чтобы его окликнуть. Только постояв несколько секунд — он был словно оглушен, — Шефольд обрел способность внимательно оглядеть склон и с удивлением обнаружил, что склон пуст. Он заметил два окопа, но в них никого не было. Уже сосредоточившись, он разглядел небольшие неровности на почве, тени можжевельника - и больше ничего. То, что передний край немецкой обороны находился не там, где должен был находиться, нарушало его план. Он задумался, как быть дальше. Просто продолжать путь, пока где-нибудь не остановят? Он был растерян и в то же время почувствовал облегчение; подумал даже, не повернуть ли назад; что-то здесь было не так, ему надо получить новые инструкции от Хайнштока, которому в свою очередь необходимо заново получить информацию о тактике Динклаге. Шефольд закурил сигарету. С чувством облегчения он стал внимательно рассматривать дальний ландшафт. Здесь, наверху, он еще никогда не был. За серо-зеленым склоном следовали гряды холмов, покрытые полями и лугами, к югу они спускались, образуя низину, в которой лежала деревня Винтерспельт, неуклюжие белые дворы, только благодаря отдалению и свету связанные в единое целое — нечто плоское, состоящее из серых и светлых сегментов. Контуры, плоскости, сферы были здесь совсем иными, чем на картинах мастера тридентинской Сивиллы. Шефольд искал не сравнения, а образы этой реальности, как бы примеряя к ней имена Писсарро, Моне, отвергал их, наконец дошел до Сезанна. Он бросил сигарету.
Хотя он не был к этому готов, но отреагировал мгновенно, немедленно поднял руки, едва услышав сухой жесткий щелчок, металлический звук и команду «Руки вверх!», произнесенную твердым и в то же время пронзительно высоким голосом; теперь Шефольд понял, откуда донеслась команда, ибо увидел каску, лицо, плечи, направленный на него ствол винтовки, совсем недалеко, всего в двадцати или тридцати шагах от того места, где он стоял. Значит, кто-то наблюдал за ним все это время. Кто-то невидимый. Ах, какое там! Почти одновременно со страхом его охватила досада на самого себя. Ослеп он, что ли?
Собственно говоря, Райдель был полон решимости стрелять. Он не стрелял с тех пор, как вернулся из России. Полигоны в Дании в счет не шли — они служили лишь для того, чтобы подтвердить его квалификацию снайпера высшего разряда. В марте его из-за желтухи отправили с русского фронта в Вестфалию, в лазарет резервных войск, оттуда перевели в Данию. Отправку в новую дивизию, формировавшуюся в Дании, он организовал себе сам — старые обер-ефрейторы, вроде него, знали, как пристроиться к нужному эшелону, — потому что Россия ему осточертела. Но Россия имела для Райделя одно преимущество - там он мог стрелять. А стрелять означало для него строчить из пулемета по живым, движущимся мишеням. Воспоминание о падающих на бегу или распластавшихся в своих укрытиях красноармейцах приводило его иногда просто в неистовство. В последнее время он часто приходил в состояние, которое — он, правда, этого не знал — называется депрессией. В такие периоды для него было невыносимо сознание, что он уже полгода не стрелял. Из всей серии ружейных приемов, предшествующих выстрелу, Райдель больше всего любил бесшумное, едва заметное движение, каким указательный палец правой руки подводит спусковой крючок к промежуточному упору. Дело не в том, что это казалось ему важнее, нежели все последующее: просто он доходил до исступления в этот миг, предшествующий выстрелу; солдаты из его части и начальники часто видели, как он берет оружие на изготовку. Им всякий раз казалось, что он тренируется. Однажды на полигоне стоявший рядом офицер, понаблюдав за ним некоторое время, сказал: «Райдель, вы одержимы стрельбой!»