— Не стоит ли взорвать виадук под Хеммересом, господин полковник? — спросил он.
— Я предлагал это дивизии, — ответил Хофман, — но есть категорический контрприказ армейского корпуса. Эта штука должна остаться.
— Ага, — сказал Динклаге.
Майор мог позволить себе такую вольность, придав этим двум гласным, разделенным одним согласным, иронический, почти презрительный оттенок, потому что тон, каким говорил полковник, не вызывал сомнений относительно того, что он думал об оперативном замысле, благодаря которому должна была уцелеть «эта штука». Подобное единодушие между ними заставило Хофмана резко повернуть разговор.
— Вы, кажется, иногда забываете, что вам запрещено делать выводы, господин Динклаге, — сказал он и отвернулся. — Кроме того, — добавил полковник, — я радуюсь каждому уцелевшему мосту.
К вопросу о дисциплинарном проступке майора Динклаге, — проступке, который имел в виду полковник Хофман: «Согласно приказу начальника штаба группы армий «Запад», унтер-офицеру Рудольфу Драйеру из оперативного отдела штаба сегодня были даны инструкции относительно работы по переписыванию, которую ему поручено осуществлять. При этом унтер-офицер Драйер был строго предупрежден, что ему категорически запрещается разглашать то, что он услышит или будет переписывать, а также делать выводы из услышанного или переписываемого». (Подполковник генштаба В. Шауфельбергер. Секретность, дезинформация и маскировка на опыте немецкого наступления 1944 г. в Арденнах. Цюрих, 1969, с. 30.)
— У меня есть сведения, — сообщил Динклаге, — что отдельные американцы спускаются к Уру и ловят там форель.
— Гм! — Хофман повернулся и пристально посмотрел на него. — И как реагируют ваши люди?
— Мне кажется, им было бы нелегко обстрелять людей, которые удят рыбу.
— Ну и порядочки! — Полковник даже хихикнул от возмущения. — Господин Динклаге, — сказал он, — не позднее послезавтрашнего дня батальон доставит мне пару-другую форелей. И тогда это безобразие прекратится!
— Ручаюсь вам, господин полковник, — сказал Динклаге.
Его эта рыбная ловля действительно раздражала. Иногда он
всерьез подумывал о том, чтобы как следует отчитать по радио американского офицера, который позволял своим людям такую расхлябанность. (Полк имел взвод связи, который непрерывно засекал частоты американцев. Но в октябре 1944-го переговоры по радио на Западном фронте были строго запрещены.)
— Вот тебе, пожалуйста, — сказал Хайншток, когда Кэте рассказала ему о желании Динклаге вступить в контакт с командиром противостоящей ему американской части. — Этот господин все еще мечтает о войне, которую ведут между собой одни офицеры.
Но он удивился, что Динклаге вообще обсуждает военные проблемы с женщиной. Возможно, подумал он, это просто трюк, чтобы заполучить Кэте.
В Уре водилось огромное количество форели. Судя по всему, война пошла урской форели на пользу. Рыболовы 3-й роты — большинство солдат 106-й пехотной дивизии были родом из Монтаны, края сверкающих горных рек, — возвращались с баснословным уловом. Кимброу завидовал им. Хотя он и вырос в деревне, рыболовом он не был; отец огорчился, поняв, что мальчика невозможно научить ловить рыбу.
Когда удильщики из его роты в конце концов все-таки попали под сильный обстрел, Кимброу испытал почти облегчение; он построил роту и запретил впредь спускаться в нейтральную зону в долине Ура, кроме как для боевых действий, которые он лично распорядится провести. Ему предстояло позаботиться о том, чтобы история с рыбной ловлей не получила огласки. Командир батальона майор Картер разнес бы его в пух и прах и заставил бы отвечать за то, что его солдаты из-за расхлябанности, которую он, Кимброу, должен был предотвратить, угодили под обстрел. Но никого не ранило, и он надеялся, что дело удастся замять.
Райдель был вне себя, когда его не взяли в группу, которая получила задание изгнать американских рыболовов с берега Ура. Его рапорт отклонили. Он подал жалобу. Фельдфебель Вагнер пожал плечами и сказал:
— Очень сожалею, Райдель, но на сей раз у вас номер не пройдет.
И потом Вагнер, к безмерному удивлению Райделя, выбрал самых больших болванов в части (3-й взвод 2-й роты), сплошь зеленых юнцов — и среди них Борека, — которые в жизни еще не видали движущейся цели.
— Задание для новобранцев, чтобы могли проявить себя, — сказал Вагнер, слегка смущенный. — Приказ из батальона.
Когда молокососы вечером вернулись в расположение, Райдель спросил:
— Ну, скольких уложили?
Он слышал пальбу, стоя в своем окопе, — он был очень зол, что ему не дали участвовать в стрельбе по мишеням. Вместо него выбрали этих болванов!
— А мы не знаем, — ответил один из них.
По их физиономиям он понял, что ни одного попадания у них не было.
Шефольд обрадовался, когда эта рыбная ловля на Уре кончилась. Он привык рассматривать долину, где находился Хеммерес, как нейтральную зону-«моя нейтральная полоса», говорил он Кимброу — и потому относился к американским солдатам, стоявшим неподалеку от деревни среди прибрежного кустарника и удившим рыбу, с неодобрением, как к воюющей стороне, вторгшейся в какую-нибудь Швейцарию, пусть даже только для того, чтобы заниматься браконьерством. Они нарушали его мир. Теперь они исчезли, и двор и луга казались еще более пустынными, чем обычно, под осенним солнцем, падавшим в долину, которую обступили тенистые склоны. Только из отверстий туннеля по обеим сторонам виадука давно заброшенной железной дороги Сен-Вит-Бургрейнланд, что в северной части пересекала долину, иногда показывались, словно кукушки в распахнувшихся створках старинных часов, крошечные фигурки людей: слева — в мундирах цвета хаки, справа-в серо - зеленых, — появлялись и снова исчезали в черноте. «Хлоп! — думал Шефольд, когда чернота смыкалась за ними. — Жаль, — думал он, — что не звонят при этом колокола, как на башне замка в Лимале».
Майор Динклаге с большим интересом слушает, когда Кэте Ленк рассказывает ему, что Венцель Хайншток-марксист. Он очень хотел бы познакомиться с ним, но по соображениям личного характера, а также по причинам, связанным с техникой политической подпольной работы, встреча Динклаге с Хайнштоком так и не состоится. (Хайншток не в восторге от того, что
Кэте вообще назвала майору его имя. «Ни одно звено в цепочке, — говорит он, — не должно знать никаких других имен, кроме тех, с кем оно непосредственно связано. Ну, да ты, конечно, об этом понятия не имеешь, — добавляет он. — Да и откуда тебе знать, как вести себя на нелегальной работе. Если бы ты мне сказала хоть слово, прежде чем…» Он умолкает, ибо видит, что Кэте закрыла лицо руками.)
Поскольку первая половина студенческой жизни Динклаге пришлась еще на период Веймарской республики — об Оксфорде и говорить не приходится — и поскольку он занимался политэкономией, он, разумеется, изучал и марксизм. Маркса, наряду с Рикардо и Вальрасом, он считал ученым, который представил законы развития капитализма в наиболее чистом виде, настолько чистом, насколько это вообще возможно, ибо вполне естественно, что всегда остается нечто такое, чего нельзя объяснить. Описание этого «остатка» — психологического стимула страстей, приводящих в движение экономику, — Динклаге нашел у Парето. Он все время колебался между циничным учением Парето об «остатках» и гуманистической идеей Маркса о самоотчуждении человека. Он охотно присоединился бы полностью к последней, но не мог убедить себя, что самоотчуждение может быть устранено лишь путем изменения формы собственности на средства производства.
Он не обманывал себя относительно заинтересованности крупных предпринимателей в большом бизнесе, связанном с войной. (Его отец был в этом смысле белой вороной. Да и кирпичные заводы семьи Динклаге, видит бог, не относятся к крупной промышленности.) И все же Динклаге не считал, что война, подобная этой, входила в намерения предсказанных Марксом монополий. (С весьма актуальным развитием Марксовой теории накопления капитала в ленинских тезисах об империализме ему уже не довелось познакомиться.) При всем своем потрясающем уме господа, которые ими правили, были столь недалекими, что воображали, будто может существовать военная конъюнктура без войны. Они хотели съесть пирог и в то же время оставить его целым. Но если не считать подобного рода субъективного алогизма, то мировая война — так полагал Динклагене соответствовала интересам и тенденциям крупного капитала. Им скорее соответствовала — если уж мыслить марксистскими категориями — становившаяся все более изощренной эксплуатация, так сказать, мировая культура эксплуатации, мирная жизнь в рабстве, исполненном наслаждения, в условиях широкой свободы мысли, но никак не катастрофа.