— И вот это, — пробормотал он, прижав ладони ко лбу, — и вот это, я, слуга Христов, должен выслушивать утро за утром, вечер за вечером.

Солдаты пробивались между кустами со всех сторон, чтобы увидеть и услышать умирающего, но капитан их разгневался и преградил им путь выдернутой из ножен саблей.

— А ну, подвяжите ему рот платком! — приказал капитан, — он всегда был в батальоне самый строптивый. Я ничуть не бесчеловечнее остальных людей, но я должен честно нести свою службу, а у меня под началом оказалась куча новых и необученных солдат, которых привел Левенгаупт. Новичков испугали его стоны, и теперь они отказываются идти вперед…Вы почему меня не слушаете? Здесь я командую!

Рабениус сделал к нему шаг, и целый венок желтых листьев облепил его белый курчавый парик.

— Капитан, — так начал он, — возле смертного одра командует один лишь Божий слуга, а слуга этот, исполнясь милосердия, предает бразды правления в руки самого умирающего. Три года я мог наблюдать, как Бенгт Гетинг шагает в солдатских рядах, но ни разу я не мог наблюдать, чтобы этот самый Бенгт перекинулся хоть с кем-нибудь хоть единым словом. Теперь, когда он готов предстать пред Божьим престолом, ни один человек на всем белом свете не вправе более принуждать его к молчанию.

— Да и с кем бы я мог разговаривать? — с горечью спросил истекающий кровью рыцарь. — Язык мой словно прирос к гортани и не мог двигаться. Иногда я по целым неделям не произносил ни единого слова. Никто ни о чем меня не спрашивал, одни лишь уши выполняли свою службу, чтобы не пропустить слова команды. Иди, так мне сказали, иди через снег, иди через трясину. Ну что тут было отвечать?

Рабениус упал на колени и бережно взял руки умирающего в свои.

— Но теперь ты должен говорить. Бенгт Гетинг. Говори, говори перед всеми, кто собрался послушать тебя. Теперь ты единственный из нас, кто имеет право говорить, что захочет. Нет ли у тебя дома жены или престарелой матери, которым я смогу передать от тебя привет?

— Моя мать морила меня голодом и отправила меня в армию, а с тех пор ни у одной из женщин не находилось для меня иных слов, кроме: «А ну, уходи с дороги, уходи, уходи, кому говорят? Чего ты к нам лезешь?»

— Тогда, может быть, у тебя на сердце есть что-нибудь другое, о чем ты сожалеешь?

— Я сожалею о том, что мальчишкой не прыгал в Мельничный пруд, а еще о том, что, когда ты по воскресеньям, стоя перед полком, держал перед нами свою проповедь и призывал нас терпеливо двигаться вперед, я не выскочил из рядов и не ударил тебя прикладом. А хочешь узнать, чего я пуще всего боюсь? Ты когда-нибудь слышал, как обозники и караульщики рассказывают, будто в лунные ночи им являются их погибшие товарищи, которые стайками хромают вслед за войском, вприпрыжку, на своих обгоревших култышках и кричат во весь голос: «Поклонись моей матери!» Они называют это Черный батальон. Скоро и мне заступать в этот Черный батальон. Но всего страшней, что меня закопают в моих жалких лохмотьях и в окровавленной рубашке. Вот от какой мысли я не могу избавиться. Простой ратник даже и не мечтает, чтобы его хоронили, как какого-нибудь там генерала Ливана, но я думаю про товарищей, погибших под Дробинки, где король повелел выдать каждому по нескольку досок на гроб и по чистой белой рубашке. Почему ж им так повезло, если сравнивать со мной? Теперь, в годину несчастья, как ты умрешь, так тебя и закапывают. Вот какой глубины достигло мое убожество, если единственное, из-за чего я еще могу завидовать людям, это чистая белая рубашка.

— Мой бедный друг, — тихо промолвил Рабениус, — в Черном батальоне, все равно, веришь ты в него или нет, ты окажешься в отменном обществе. Гюльденстольпен, Сперлинген и обер-лейтенант Мёрнер уже остались лежать среди поля. А помнишь ли ты еще про тысячи других? Помнишь ли ты дружелюбного обер-лейтенанта Ватранга, что прискакал в наш полк и дал по яблоку каждому солдату, а теперь лежит подле телохранителей и всех друзей под луговой травой возле Холофцина? А помнишь ли ты моего предшественника Никласа Уппендиха, носителя могучего слова, который пал под Калишем прямо в своем пасторском облачении? Над прахом его выросла трава, над прахом его бушевала метель, и никто не может хотя бы и ногой указать на то место, где он спит вечным сном.

Рабениус склонился еще ниже и ощупал лоб и руки умирающего.

— Через десять, от силы пятнадцать минут жизнь тебя покинет. Возможно, эти оставшиеся минуты помогут тебе наверстать то, что ты упустил за минувшие три года, если, конечно, ты их правильно используешь. Ты более не являешься одним из нас. Разве ты не видишь, что твой духовный отец, обнажив голову, лежит на коленях перед тобой? А теперь отверзни уста и поведай мне твое последнее желание, нет, не желание, а приказ. Обдумай его! Твой полк рассредоточился — ради тебя, в то время как другие с честью продвигаются вперед или уже карабкаются на штурмовые лестницы. Ты посеял страх в душах молодых солдат своей смертельной раной и своими стонами, но ты и только ты можешь исправить содеянное. Теперь они повинуются только тебе, значит, ты и только ты можешь призвать их снова двинуться на врага. Вспомни, что твои последние слова нескоро изгладятся из их памяти, может, их повторят когда-нибудь перед домашними, когда те будут сидеть у огня и печь яблоки.

Бенгт Гетинг лежал неподвижно, и тень сомнения скользнула по его лицу. Потом он чуть приподнял руки, словно желая воззвать к собравшимся, и прошептал:

— Господь, помоги мне свершить также и это.

Затем он знаками показал, что может говорить теперь только шепотом, и Рабениус прижался щекой к его лицу, чтобы лучше слышать его слова. Потом Рабениус подозвал солдат поближе, но голос его так дрожал, что едва ли мог быть всеми услышан.

— Бенгт Гетинг сказал свое слово, — произнес Рабениус. — Его последнее желание, чтобы вы подняли его на мушкеты и понесли вместе со всем полком на том месте, которое он всегда занимал в строю, упорно шагая день за днем и год за годом!

Ударили барабаны, представление началось, и, прильнув щекой к плечу одного из солдат, Бенгт Гетинг двинулся по широкому полю, навстречу врагу. Вокруг него и вместе с ним шагал весь полк, а позади, обнажив голову, следовал Рабениус, не замечая, что Бенгт уже мертв.

— Уж я прослежу, чтобы ты получил чистую белую рубашку, — шепнул он. — Тебе ведомо, что и сам король не ставит себя выше, чем последнего солдата, и что однажды точно так же упокоится и он сам.

ПОЛТАВА

Первого мая фельдмаршал Реншильд давал ужин, а за ужином полковнику Апельгрену кровь ударила в голову, он стал настырным, начал катать шарики из хлеба и дико вращать глазами.

— А не может ли ваша светлость объяснить, почему Полтаву надлежит так срочно подвергнуть осаде?

— Его Величество желает поразвлечься, прежде чем к нам на подмогу придут татары и поляки.

— Но ведь мы-то знаем, что никто не придет. Европа мало-помалу забывает про наш двор в духе а ля Диоген с его не покидающими седла министрами, дерущимися на шпагах канцеляристами, нетвердо стоящими на ногах камергерами, не говоря уже о почетных креслах на древесных пнях… про наш двор с дворцами из парусины, с лепешками и жидким пивом за королевской трапезой.

— Его Величество желает, покуда он жив, упражняться в искусстве осады и наслаждаться бивачной жизнью. Так что время у нас еще есть. Полтава — не более как жалкая, вшивая крепостенка, она сдастся после первого же выстрела.

Фельдмаршал внезапно умолк и выронил вилку.

— Мне думается, они там, в крепости, совершенно сошли с ума и намерены защищаться.

Он выбежал из шатра и вскочил в седло, за ним встали и все остальные, ибо до их слуха донеслась непрерывная стрельба.

Русские сторожевые посты вокруг вала имели привычку с наступлением темноты громко и протяжно выкликать: «Хлеб да соль, хлеб да соль!»

Под эти крики полковник Гилленрок, чьего приближения никто не слышал, начал открывать ходы в окопах и выставлять прикрытие, но в то же самое время через поле промчался король, на бегу отдавая громкие приказы своему генерал-адъютанту. Поскольку он держал перед грудью обнаженный меч, бег отнюдь не делал его смешным. Гилленрок попросил короля не кричать так громко, чтобы раньше времени не встревожить противника, но не успел он до конца выговорить свою просьбу, как посты один за другим смолкли и сразу начали зажигать огни и стрелять. Светящиеся ядра взлетали кверху, бросая свои отсветы на холмы и поля, отражаясь в торопливых водах Ворсклы. Запорожцы, работавшие у Гилленрока, бросились врассыпную от своих лопат и другого шанцевого инструмента, а шведские солдаты, которые подгоняли их, ударяя плоской стороной сабель по меховым тулупам, под конец и сами припустили бегом, а потом попадали на землю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: